ДИАКОН АНДРЕЙ КУРАЕВ СТЕНА ПОКАЯНИЯ

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: "Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей-нибудь ("После грозы"). Ощущение того, что "два мира есть у человека: один - который нас творил; другой - который мы от века творим по мере наших сил" (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности), свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: "Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она".
Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является "Исповедь" блаженного Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке "метанойя"- перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге ("А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: "Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас"" (Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17).
Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Покаяние воздвигает стену, защищающую человека от засилия его греховного прошлого.
Здесь стоит напомнить предостережение Святых Отцов: "Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким" (Преп. Иоанн Лествичник. Лествица), "Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив и что Он скорое прощение подает сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдем, что по совершении греха они представляют нам Бога праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех; а второе, чтобы погрузить нас в отчаяние (там же). Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием суде. Но уж если грех произошел, "если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали". Задумаемся - почему?
Дело в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии падшести. Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф.Зелинского, "отчаяние - это интеллектуальная смерть". В церковном лексиконе "отчаяние" оказывается антонимом "покаяния" (Преп. Иоанн Лествичник: "Покаяние есть отвержение отчаяния"). Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать свое будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния.
Думаю, теперь нам будет понятен рассказ из первых веков христианства, переданный религиозным философом Вл. Соловьевым.
В Нитрийской пустыне спасались два отшельника. Пещеры их были в недалеком расстоянии, но они никогда не разговаривали между собой, разве только псалмами иногда перекликались. Так провели они много лет, и слава их стала распространяться по Египту и по окрестным странам. И вот однажды удалось дьяволу вложить им в душу обоим зараз одно намерение, и они, не говоря друг другу ни слова, забрали свою работу - корзинки и подстилки из пальмовых листьев и ветвей - и отправились вместе в Александрию. Там они продали свою работу и затем три дня и три ночи кутили с пьяницами и блудницами, после чего пошли обратно в свою пустыню. Один из них горько рыдал и сокрушался: - Погиб я теперь совсем, окаянный! Такого неистовства, такой скверны ничем не замолишь. Пропали теперь даром все мои посты, и бдения, и молитвы - зараз все безвозвратно погубил. А другой с ним идет и радостным голосом псалмы распевает. - Да что ты, обезумел, что ли? - А что? - Да что ж ты не сокрушаешься? - А о чем мне сокрушаться? - Как! А Александрия? - Что ж Александрия? Слава Всевышнему, хранящему сей знаменитый и благочестивый град! - Да мы-то что делали в Александрии? - Известно, что делали: корзины продавали, святому Марку поклонились, прочие храмы посещали, в палаты к благочестивому градоправителю заходили. С монахолюбивою донною Леониллою беседовали... - Да ночевали-то мы разве не в блудилище? - Храни Бог! Вечер и ночь провели мы на патриаршем дворе. - Святые мученики! Он лишился рассудка... Да вином-то мы где упивались? - Вина и яств кушали мы от патриаршей трапезы по случаю праздника Введения во храм Пресвятыя Богородицы. - Несчастный! А целовался-то с нами кто, чтобы о горшем умолчать? - А лобзанием святым почтил нас на расставании отец отцов, блаженнейший архиепископ великого града Александрии и всего Египта, Ливии же и Пентаполя и судия Вселенной, Кир-Тимофей, со всеми отцами и братьями его богоизбранного клира. - Да ты что, насмехаешься, что ли, надо мной? Или за вчерашние мерзости в тебя сам дьявол вселился? С блудницами скверными целовался ты, окаянный! - Ну, не знаю, в кого вселился дьявол: в меня ли, когда я радуюсь дарам Божиим и благоволению к нам мужей священноначальных и хвалю Создателя вместе со всею тварью, или в тебя, когда ты здесь беснуешься и дом блаженнейшего отца нашего и пастыря называешь блудилищем, а его самого и боголюбезный клир его позоришь, яко бы сущих блудниц. - Ах ты еретик! Ариево отродье! Аполлинария мерзкого всеклятые уста! И сокрушавшийся о своем грехопадении отшельник бросился на своего товарища и стал изо всех сил его бить...
После этого они молча пошли к своим пещерам. Один всю ночь убивался. Оглашая пустыню своими стонами и воплями, рвал на себе волосы, бросался на землю и колотился об нее головой. Другой же спокойно и радостно распевал псалмы. Наутро кающемуся пришла в голову мысль: так как я долголетним подвигом стяжал особую благодать Святого Духа, которая уже начала проявляться в чудесах и знамениях, то после этого, отдавшись плотской мерзости, я совершил грех против Духа Святого. Что, по слову Божию, не прощается ни в сем веке, ни в будущем. Я бросил жемчужину небесной чистоты мысленным свиньям, т.е. бесам, они потоптали ее и теперь, наверное, обратившись, растерзают меня. Но если я во всяком случае окончательно погиб, то что же я буду делать тут, в пустыне? И он пошел в Александрию и предался распутной жизни. Когда же ему понадобились деньги, то он в сообществе с такими же гуляками убил и ограбил богатого купца. Дело открылось, он был подвергнут градскому суду и, приговоренный к смертной казни, умер без покаяния.
А между тем его прежний товарищ, продолжая свое подвижничество, достиг высшей степени святости и прославился великими чудесами, так что по одному его слову многолетнебесплодные женщины зачинали и рожали детей мужеского пола. Когда пришел день его кончины, изможденное и засохшее его тело вдруг как бы расцвело красотою и молодостью, просияло и наполнило воздух благоуханием. По смерти его над его чудотворными мощами создался монастырь, и имя его из Александрийской церкви перешло в Византию, а оттуда попало в киевские и московские святцы. "Вот, значит, и правду я говорю, - прибавлял Варсонофий, - все грехи не беда, кроме только одного - уныния: прочие-то все беззакония они совершали оба вместе, а погиб-то один, который унывал".
Удивительное свидетельство: на вершине покаяния надо уметь совместить в себе два как будто несовместимых самоощущения. С одной стороны - "mea сulpa", моя вина, мой грех... А с другой - "это не я". Так больной приходит к врачу, показывает свою руку с занозой и молит: "Доктор, это по моей дури эта заноза оказалась во мне, но ведь эта заноза - это не я! Можно ли сделать так, чтобы заноза была отдельно, а моя рука - отдельно?!" В покаянии человек с силой отталкивается от своего прошлого, сбрасывает его с себя, кричит ему в лицо: "Я больше не хочу как прежде жить!". А оборачиваясь к Богу: "Я больше не хочу Тебя терять!".
Покаяние действительно может менять прошлое (во всяком случае его влияние на настоящее). На вопрос "Если Бог всемогущ, то может ли Он сделать бывшее небывшим", - христианская традиция покаяния говорит: да, может, если прошлое будет раскаяно... Некогда один монах попробовал освободить от беса приведенного к нему одержимого человека. Бес же заявил, что монах сам принадлежит ему... "Услышав это, брат, знавший кое-что за собой, отошел и ушел. Отыскав священника, он исповедал ему те грехи, о которых особенно сокрушался, и, вернувшись назад, сказал бесу: "Скажи-ка мне, несчастный, что я сделал такого, за что должен быть твоим?" Отвечал ему бес: "Немного раньше хорошо я знал это, а теперь ничего не помню".
Эта идея "пластичности" человека, его переменчивости и, значит, сложности очень многое породила в европейской культуре. Вся русская классическая литература с ее заботой о "маленьком человеке" выросла из этой евангельской идеи.
Но сегодня неоязыческая идея "фатума", для пущей экзотичности назвавшего себя "кармой", вновь люба-дорога умам европейских неоязычников. И оккультисты даже сетуют: мол, люди, избалованные христианством и привыкшие к мысли о своей свободе, не сразу соглашаются с тем, что на самом деле вместо них "карма творит свое" (Рерихи. Беспредельность. 463). "Нелегко человеку принять истину о его зависимости. Ведь ту цепь существований не прервать, не выделить себя, не приостановить течение. Как один поток Вселенная!" (Там же).
Если человек есть всего лишь микрокосмос, всего лишь частица Вселенной - тогда и в самом деле нельзя ни "выделить себя", ни "приостановить течение". Но если человек надкосмичен, если в его глубине есть выход к надкосмическому Богу, то человек может сопротивляться любым детерминациям и вопреки всему стоять в свободе и истине. Насколько эта христианская убежденность в нашей свободе (без этой убежденности не могло бы быть и раннехристианского мученичества) была странна для язычников, видно из ее сегодняшнего неприятия неоязыческой теософией.