Мы пили чай с землей вприкуску

На войне у Жени пропали двое самых дорогих людей — мама и любимый человек. Они просто исчезли, и никто никогда не нашел их следов

Из семьи раскулаченных

На хуторе Плоское в Тверской области, что подо Ржевом, в большой и зажиточной семье Коноваловых у старшего Василия родились две девочки: Женя в 1919 году и Тамара семью годами позже. Мать девочек Мария Иосифовна носила в семье прозвище Манька Непутевая за то, что ну ничего не смыслила в деревенском хозяйстве. Она была актрисой и очень хороша собой. Из Саратова, из семьи интеллигентов — художников Мартыновых — ее вывез Василий Коновалов. Так началась ее трагическая судьба.

На хуторе Коноваловы построили и школу, и больницу. С наступлением советской власти Плоское у Коноваловых отняли, но крестьяне не дали выселить семью в Сибирь — в народе их уважали. Но уже в 1929 году мужчин арестовали. Василия, отца Жени и Тамары, расстреляли тогда же. Мать девочек, Мария Коновалова, бежала от репрессий к родственникам в Саратов — рассчитывала забрать дочерей, когда устроится. Но годы шли, а положение жены расстрелянного не улучшалось. В 1938 году Женя поехала в Ленинград, поступила в педагогический. А потом началась война. Говорить о том, каково было пережить блокаду, она смогла только несколько десятилетий спустя.

— Июнь 1941 года в Ленинграде был каким-то особо романтичным: я сдавала экзаменационную сессию за третий курс, после каждого экзамена мы с моим молодым человеком Иваном отправлялись гулять всю белую ночь напролет. Буйно распустилась зелень, сирень источала одуряющий аромат: Сообщение по радио ошеломило.

Скоро радио замолчало, только стучал метроном, часто прерываемый предупреждениями о воздушной тревоге.

— Студентам объявили о мобилизации. Ванечка первый побежал записываться на фронт. Обещал каждый день писать и вернуться героем. Я поверила…

Последнее письмо пришло от Ванечки в 1942 году с Курской дуги. Считается, что Ванечка погиб там. Но достоверно ничего не известно. Женя пыталась узнать через институт и через военкома. Но ей сказали, что никаких сведений — ни о том, что живой, ни о том, что мертвый, — добыть не удалось. Война… Раз не пишет — считай, пропал без вести.

Ела землю и представляла эклер

Женю зачислили в медико-санитарные команды. В главном корпусе института был размещен госпиталь. Вчерашние студентки дежурили в бомбоубежище, ездили «на окопы», ночью с фосфорными жетонами на шее и огромными щипцами в руках дежурили на крыше — тушили «зажигалки». При этом они считались иждивенцами и получали лишь половину пайка взрослого.

— Постепенно карточки на все продукты, кроме хлеба, перестали отоваривать. С ноября 1941-го мы получали 125 граммов хлеба в день. К тому же это был блокадный хлеб: сырой, с опилками и целлюлозой. И за этим кусочком хлеба нужно было отстоять многочасовую очередь на морозе. Его делили на несколько частей, засушивали, и этими мизерными сухариками утоляли приступы голода. Запивали кипятком. Варили и ели древесный клей. Разрезали на куски и варили суп из кожаных сапог и туфель. Ловили грачей и кошек. Собак в Ленинграде практически сразу не осталось.

Женя часто пропускала один день еды, а потом брала паек сразу за два — чтобы хоть раз в два дня наесться: 250 граммов хлеба уже давали чувство сытости.

— «Какая вкусная картофельная шелуха! После войны никогда не буду ее чистить», — думала я тогда. Студентам-медикам жилось легче: многие лекарства, хранившиеся в лаборантских, — касторка и некоторые другие — были вполне съедобны. Всем по очереди снилось одно и то же: что бомба угодила в машину с хлебом и удалось выхватить несколько буханок.

Евгения до сих пор помнит этот праздник и эту невероятную радость: в общежитие привезли мешок земли со сгоревших Бадаевских складов — земля была сладкая, пропитанная сахаром.

— С этой землей вприкуску мы пили чай, а я представляла свои любимые эклеры. Для обогрева мы жгли мебель, заборы, картон — все, что могло гореть. Дров-то не было. Но деревья парков и садов хранили как последних свидетелей мирной жизни.

Отвезти покойника не было сил

Занятия теперь шли в не совсем обычной обстановке. Вокруг печки-времянки расставлялись столы, за которыми сидели студенты и преподаватели. Постепенно студентов на занятиях становилось все меньше — тогда профессора, сами очень слабые, ходили навещать умирающих от голода и делились с ними пайком.

В конце октября как-то резко пришла зима. Полусонные люди пробирались пешком сквозь сугробы, когда вечером приходили домой, хотелось только лечь. Несмотря на холод, сон налетал мгновенно, но судороги рук и ног не давали отдохнуть ночью. Даже на разрывы снарядов мало кто обращал внимание.

— Мертвые были повсюду: на улице падали и больше не поднимались. Покойников отвозили хоронить на саночках. Если у родственников не хватало сил довезти тело до кладбища, саночки с печальным грузом оставляли посреди улицы.

Ночами мы с девочками садились в своей комнате, зажигали коптилку и готовились к экзаменам. Даже если бомбили, в убежище не ходили. Надо было хорошо учиться. На экзамене я прямо с билетом в руках упала в обморок. Преподаватель поставил «хорошо» и отпустил — это была моя единственная четверка в аттестате. Когда я шла домой, по дороге мне попался пригорочек. Общежитие уже вижу, а на пригорок подняться не могу. Стою и плачу. Ведь если упаду — уже не встану. Хорошо, мимо сокурсница шла — мы так под ручку по шагу и поднялись. С тех пор я, 22-летняя студентка, стала ходить с палочкой.

Она представилась коротко: «Мама»

— Однажды ко мне в общежитие пришла женщина, закутанная в бог знает сколько слоев тряпья. Острое, бледное лицо, провалившиеся глаза — я бы никогда ее не узнала, если бы она не представилась коротко: «Мама». Перед самой блокадой ей удалось устроиться в ленинградскую оперетту, только письмо об этом почему-то до меня не дошло.

Я даже не знала, как к ней обращаться. Мы не виделись больше 10 лет.

Мать и дочь обнялись, Жене нечем было ее угостить, кроме кипятка. Мама торопливо достала завернутый в тряпку хлеб и, пряча голодные глаза, протянула его Жене. Они встретились взглядами и заплакали. Хлеб и одна на двоих кружка горячей воды — за разговорами женщины просидели всю ночь.

На следующий день Женя дошла до театра. На улице было минус 25, в театре не топили. Села на стул. Очень устала, но желание увидеть маму на сцене было сильнее голода и придавало сил. Зал был битком, публика — в верхней одежде. Мария Коновалова на сцене в легком платье. Худенькая — вот-вот переломится. Говорили, что особенно сложно артистам давался танец — за кулисами нередки были обмороки.

— Я просто светилась от счастья и гордости: так хорошо играла мать, так любила ее публика. Но действие вдруг прервал звук сирены. Все пошли в бомбоубежище, а я бросилась за кулисы.

Мария Коновалова, в гриме и в костюме, с щипцами для сбрасывания зажигательных бомб, собиралась на крышу. Женя бросилась за ней: объяснила, что «привычная». Все время, пока была воздушная тревога, мать и дочь, обнявшись, простояли на ледяной крыше.

— После отбоя все вернулись в театр — как ни в чем не бывало продолжился спектакль. После финала зрители встали и молча приветствовали исполнителей — на овации и крики «Браво!» ни у кого не было сил.

Исчезла

Всю зиму Мария Иосифовна и Женя навещали друг друга. А потом движение по Дороге жизни потихоньку стало налаживаться, студентам Педагогического объявили: завтра их вывезут из блокады. Велели идти в Куйбышевский райисполком оформлять документы.

— Я вместо этого побежала в театр. Все артисты были на месте — гримировались к спектаклю. Но мамы нигде не было…

Коллеги говорили, что Мария Иосифовна приболела. Собрав последние силы, Женя побежала к матери домой. Но и дома ее тоже не было — там сказали: отвезли в госпиталь. В какой, никто не знал. Трагедия в те времена стала рутиной. И человек мог сгинуть без следа так, что его не хватился бы никто на свете. Так же без следа пропала Женина мама.

Рыдая и молясь, чтобы мама осталась жива, Евгения вернулась домой и едва успевала получить необходимые для эвакуации документы.

— В феврале 1942 года я смогла эвакуироваться. Студентов постарались вывезти первыми. С Финляндского вокзала нас отправили 2 февраля, мой 13-й вагон казался мне самым счастливым. Потом нас пересадили на грузовые машины. И начался наш путь по льду Ладоги. Вещей у меня никаких не было. Ехала в том, в чем была. От истощения, видимо, никакого страха и осознания, что едем по льду, да еще и попасть под бомбежку можно, не было. Потом нас посадили в теплушки. Помню, что в пути кормили, отмечая на удостоверении эвакуированного каждый прием пищи и станцию, на которой его давали. И, судя по первым записям о выдаче хлеба и супа на моем удостоверении 7 февраля, на пятый день пути из Ленинграда мы оказались в поезде.

Я ехала к родным в Калининскую область, в город Кувшиново. Меня встречали две тетки и уже окончившая среднюю школу сестра. Как только немец подошел ко Ржеву, они погрузили на санки весь свой скарб и пешком ушли в этот город по Осташковской трассе. Все мужчины из нашей семьи или, как мой папа, были расстреляны перед войной, или погибли, или пропали на фронте. Я шла по перрону станции и еле передвигала ноги. Я не верила, что вернулась домой. Когда мою одежду, в которой я приехала, бросили в печь и она запылала, я расплакалась. Я села у печи и, закутавшись в одеяло, пила не кипяток, а чай.

Одна

В кувшиновской средней школе как раз требовался учитель математики. Евгения Васильевна с сестрой и тетками сняли полдома на улице Советская. Младшая сестра Тамара преподавала в школе литературу и историю.

— После войны Тамара уехала учиться в Ленинград — в Медицинский. Я просила ее отыскать следы матери — возможно, кто-то знал, умерла ли она той зимой 1942-го. Но узнать так ничего и не удалось. О ней совершенно никто ничего не знал…

Тетки умерли в один год. Так Евгения Васильевна осталась одна. Миниатюрной учительнице огромный дом на Советской стал слишком большим — она работала в две смены и не справлялась с хозяйством. И она переехала в светлую однокомнатную квартирку: в деревянном доме и без удобств, зато прямо напротив школы и не так хлопотно. Греясь у печи, проверяла тетради и составляла конспекты уроков. В сентябре 1999-го, уже пенсионного возраста, Евгения Васильевна тащила неподъемный портфель с первой контрольной домой. Уже со школьного двора было видно: в ее доме пожар. Евгения Васильевна осталась в чем была — в пиджаке, юбке, водолазке, с портфелем тетрадей. Квартира выгорела. Потом уже выяснилось, что квартиру поджег сосед.

Идти было некуда. Вечерело, а она все стояла и смотрела на черные глазницы окон своей квартиры. Тут ей на плечи кто-то накинул пальто. «Зиночка!» — она очнулась от размышлений, глядя на лицо подруги. «Пойдем, у меня поживешь», — увела ее в соседний дом учительница физики. Ни фотографий, ни писем, которые Евгения Васильевна вывезла из блокадного Ленинграда, спасти не удалось. В огне погибла и фотография милого сердцу Ванечки, и все его письма.

Скоро администрация выделила учителю Коноваловой комнату в трехкомнатной квартире на окраине. Холодная, с прогнившими бревнами комната пустовала 10 лет. Днем Евгения Васильевна прячется от холода на общей кухне, а ночь-ю спит в пальто и шерстяных носках. Носить воду приходится с колонки. На второй этаж Евгении Васильевне удается унести только половину ведра — слишком тяжело.

Только теперь, уже в старости, Евгения Васильевна наконец начинает говорить о блокаде. До этого никто никогда не слышал о том, что она пережила.

 — Ты что, роту солдат кормишь? Ты же одна живешь? — приезжая с внучкой на лето, заглядывает под кровать и каждый раз видит там батарею трехлитровых банок с макаронами и крупами младшая сестра Тамара.

— Я так привыкла, — отрешенно говорит Евгения Васильевна.

«Ей не понять», — думает она про себя, заедая сладкий чай вкусным черным хлебом.