11 декабря 2016г.
МОСКВА 
-7...-9°C
ПРОБКИ
3
БАЛЛА
КУРСЫ   $ 63.30   € 67.21
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

Евтушенко Евгений
Статья «"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"»
из номера 208 за 06 Ноября 2003г.
Опубликовано 01:01 06 Ноября 2003г.

АННА АХМАТОВА
1889 - 1966
В ней было множество Анн - и одесская девчонка Аня

АННА АХМАТОВА
1889 - 1966
В ней было множество Анн - и одесская девчонка Аня Горенко, что любила с разбегу прыгать в штормовое море и гулять по карнизам в лунные ночи; и ослепительно красивая некрасавица, что писала ничего вроде не обещающие стихи, но столько раз полухолодно-полунежно отвергала просившего ее руки Гумилева; и обгоняющая поэтической славой своего знаменитого мужа модница, в шутку прозванная Гумильвицей, с таким змеино-изгибистым телом, что могла закинуть ногу за собственную шею; и тайная возлюбленная Модильяни, сходившая с ума от счастья и греха прелюбодеяния, пока через восемьдесят два года не всплыли более двадцати "ню", сохранивших молодую грацию великой женщины, ставшей классиком русской поэзии.
А в моей памяти - сюрреалистическая оттепельная картина: бывшая "гитана гибкая", которой "все муки ада суждены", по давнему предсказанию Мандельштама, а ныне неохотно, с зубовным скрежетом признанная, отечная, но несокрушимая Анна Ахматова в президиуме съезда писателей, в том самом Кремле, где "не надо жить". За ее плечами, закутанными шалью, каменные лица партийных боссов, - живостью выделяется только лицо Хрущева. Он неожиданно перевешивается через свой ряд, обращаясь к Ахматовой. Она слегка поворачивает к нему голову - вернее, чуть снисходительно наклоняет ее, не глядя собеседнику в глаза, а он перед ее медальным профилем несколько заискивающе разводит разбитную суету туда-сюда ныряющей головой, всеми своими прыгающими бородавками и приплясывающими пальцами. Явное искательство меня поразило: человек, за спиной которого - атомные бомбы, ракеты, танки, многомиллионная партия, полумиллионный КГБ, чувствуя необъяснимое превосходство этой грузной старухи, изо всех сил старается вызвать симпатию именно у нее, за которой - только Царское Село, где шелестит страницами "растрепанный том Парни". Она терпеливо кивает, давая понять, что слышит его, и нечто небрежно роняет в ответ. Дорого бы я дал, лишь бы узнать, что ей говорил Хрущев и что она ответила ему.
Они были людьми из разных эпох, и этот двойной портрет сейчас кажется немыслимым, насильственным коллажом. Но нельзя изображать Ахматову, Пастернака, Мандельштама островитянами, жившими отдельно от своих соотечественников. Различной была лишь духовная высота над уровнем земли. Но магазинные и тюремные очереди, продуктовые карточки, страхи, доходящие до ужаса, маленькие радости в большом лагере, которым иногда казалась страна, и великая радость в мае 45-го - все это было общим для тех, кто дожил. "...Мы ни единого удара Не отклонили от себя", - сказала Ахматова. Пропаганда канонизировала ее "Мужество", соотнося его только с гитлеровским нашествием, с ленинградской блокадой. Но стихи получились такими мощными потому, что их пронизывала параллельная боль, вызванная блокадой совести собственного народа.
Когда в 1946 году Сталину доложили, что публика встретила Ахматову стоя, он спросил: "Кто организовал вставание?" Возможно, это ревнивое раздражение и привело к постановлению о журналах "Звезда" и "Ленинград".
Профессор Павел Новицкий, читая нам в Литинституте стихи Ахматовой, якобы разоблачал ее, а на самом деле по-глухариному заводил глаза от обожания каждой строки. Со смаком он произносил: "Свежо и остро пахли морем На блюде устрицы во льду". У бедного Павла Ивановича даже слезы выступали от сознания непоправимой утраты такого милого его сердцу "проклятого прошлого". Ахматова для нас тогда была этим случайно уцелевшим прошлым. Мы не представляли, что она живет в нашем настоящем, ест дешевые пельмени из картонных пачек, трясется в трамваях с билетами, прилепленными к окнам, и ходит в общую баню, потому что отдельных квартир с ванными тогда было очень мало.
Горло перехватывает, когда ощутишь, как дороги были ей "Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки, / Внуки, братики, сыновья!". Она писала о них с той же родственностью, что и о младшем брате, которого носила на руках, а потом считала расстрелянным красными. Боль за кровного брата и боль за названных "братиков" слились для Ахматовой в единую боль. Эта боль и была ее родиной. Брат Ахматовой чудодейственно нашелся через много лет, но ни с Гумилевым, ни с Мандельштамом этого не произошло. И все же, несмотря на их гибель, несмотря на лагеря, поглотившие на долгие годы ее сына, она никогда не написала бы такие нравственно неосторожные строки, как одна юная максималистка в начале 60-х: "Война - тебе! Чума - тебе, Страна, где вывели на площадь Звезду, чтоб зарубить, как лошадь".
Ахматову как будто саму вывели на площадь, к позорному столбу. Власть науськивала на нее тот самый народ, от которого она себя не отделяла. Фаина Раневская вспоминает слова Ахматовой: "Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?"
В конце сентября 41-го на квартире у Зощенко Ахматова записала радиообращение к женщинам Ленинграда. "Нет, город, взрастивший таких женщин, не может быть побежден", - говорила она. Через пять лет и на нее, и на Зощенко набросился Жданов в издевательском докладе. Ольга Берггольц не раз порывалась напечатать воспоминания о той передаче, но ей говорили: "Нельзя. Нельзя допустить, чтобы Ахматова защищала Ленинград".
В надежде на спасение повторно арестованного сына Ахматова написала цикл вынужденно услужливых стихов. Кто-то мог заподозрить, что она сломана, что ее талант иссяк. Но она гордо ответила: "Забудут? - вот чем удивили, Меня забывали сто раз, Сто раз я лежала в могиле, Где, может быть, я и сейчас". И все-таки насилие над своим талантом даже ради сына не могло пройти даром. Предавать одно, чтобы сберечь другое? Тогда и появляется: "...И с отвращением читая жизнь мою..." А то и "с омерзением", как иногда, видимо, чувствовал мучаемый на разрыв души Некрасов?
В конце 50-х, когда Сталина уже не было, а она выжила, вроде даже стала победительницей, у нее вырвалось: "Разве этим развеешь обиду? Или золотом лечат тоску? Может быть, я и сдамся для виду. Не притронусь я дулом к виску... Что ж, прощай. Я живу не в пустыне. Ночь со мной и всегдашняя Русь. Так спаси же меня от гордыни. В остальном я сама разберусь". А вскоре я увидел ее рядом с Хрущевым в Кремле. Все перепуталось, сместилось, слиплось. "Бога не было. Ахматова На земле тогда была", - написал в 1961 году Владимир Корнилов. Цензура заставила его исправить начало строки: "Блока не было".
Маяковский, напирая на "социальный заказ", сам его не выполнил. Агитационный взгляд на то, что происходило в стране, не годился. Тут нужен был исповедальный реализм. Исповедь сама по себе превращалась в набросок замятинско-оруэлловской футурологии, или в гофманиаду по "Мастеру и Маргарите", или в гениальную неудачу "Поэмы без героя" Ахматовой, драгоценную тем, что серебряной ниточкой кузминского ритма увязаны, пусть даже некрепко, столькие шабашно-реквиемные видения. А вот "Реквием" стал единым целым, хотя там слышится и народная песня, и Лермонтов, и Тютчев, и Блок, и Некрасов, и - особенно в финале - Пушкин: "...И голубь тюремный пусть гулит вдали, И тихо идут по Неве корабли". Вся лирическая классика волшебно соединилась в этой, может, самой крошечной на свете великой поэме.
Та самая Ахматова, которая считалась поэтом аполитичным, услышала в тюремной очереди - как голос свыше - шепот очнувшейся от оцепенения соседки с голубыми губами: "А это вы можете описать?" Ахматова рисковала головой, сочиняя стихи о терроре. Но щепетильность не позволила ей героизировать саму себя. Она не захотела и возвыситься над другими, поставив совестливость в разряд неукоснительных правил. "О Господи! воззри на легкий подвиг мой И с миром отпусти свершившего домой".
Когда Ахматова вернулась из эвакуации в Ленинград, в ее коммуналке гулял ветер. Нечем было застеклить выбитые окна. Тогда замдиректора Публичной библиотеки решил вынуть стекла из скопившихся на складе портретов русских классиков, чтобы утеплить ахматовское жилье.
Конечно, она знала цену и себе, и своему слову. Гумилев, влюбившийся в образ колдуньи-ворожеи, не разгадал в ней главного - пронзительного чувства греха. В отличие от открыто взрывчатой Цветаевой, Ахматова скрывала взрывной темперамент под внешней кротостью. Она чувствовала вину перед Гумилевым, перед Модильяни, перед Мандельштамом, перед Цветаевой... Терзающее чувство греха у нее было связано и с жизнью сердца, и с отношением к родине, народу, слову.
Об Ахматовой говорили - царственная, величественная. Сколько презрительной ядовитости хотя бы в слове "этой" из "Реквиема": "А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне..." Даже Пастернаку Ахматова поставила однажды только четверку по поведению. Твердую, но четверку. Она не жаловала Чехова, называла Толстого "мусорным стариком". Но разве не она, по тонкому замечанию Мандельштама, "принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века"?
Когда "Литгазета" напечатала летом 1964 года подборку Ахматовой и я чуть не задохнулся от радости, читая ее стихи о Пушкине, то не удержался, позвонил ей, зная, что она останавливается у Ардовых на Ордынке. После моего сбивчиво выраженного восхищения она говорила со мной глубоким, как бы не насмешливым, но еще хуже - мягко подавляющим голосом примерно так: "Ну что вы, право, теряете ваше драгоценное время, отрывая себя от ваших, столь популярных выступлений и даря внимание старой одинокой женщине?" Означало ли это, что она считала себя верховным судией всех и вся? Ее знаменитая "гордыня" была по сути самозащитой от постоянного самоосуждения, от изнурительного самоедства совести.
В письме 1916 года Блок обронил неслучайный совет Ахматовой: "...надо еще жестче, неприглядней, больнее". Она последовала его совету. Поэтому и смогла выполнить заказ той женщины с голубыми губами.
ОКНА АХМАТОВОЙ
А та, кто закидывала ногу
за шею эллинскую свою,
пришла на ногах опухших к Богу
и не попросила места в раю.
Она никогда ничего не просила
и своего не имела угла,
но оказалось, она -Россия,
а это Россия не поняла.
Когда же ей выделили коммуналку
и принесли гвоздики, тогда
она улыбнулась:
"Совсем, как в Монако,
когда я была молода-молода..."
А в той коммуналке и дуло,
и мокло -
все окна разрушил когдатошний взрыв,
но в библиотеке ей выдали стекла,
растерянных классиков расстеклив.
И вновь захотелось писать им
романы,
и каждый бы,
вытряхнув прежде карманы,
за рифму-красотку сюртук заложил,
и, может быть, кроме Ахматовой Анны,
никто таких окон не заслужил...
А. Л<урье>
Да, я любила их, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд,
беспомощный и жуткий.
5 января 1917
* * *
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
16 августа ст. ст. 1921
* * *
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду - за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
1940
БЕГ ВРЕМЕНИ
Что войны, что чума! - конец их виден скорый,
Им приговор почти произнесен...
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?
10 июня 1961


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников