ВЛАДИМИР БЕНЕДИКТОВ
1807 -1873
"Поэт-чиновник" - так его назвал Борис Садовской в статье 1909 года.
Его чиновничья биография была такой же серенькой, как сюртучок, в котором он любил запечатляться. Детство Бенедиктов провел в строгом, нешумном Петрозаводске, по чьим набережным однако разгуливали шалые холодные ветра, нескромно задирая юбки казавшихся неприступными северных мадонн. На улицах еще слышались увесистые шаги Петра, и снежная крупа хлестала по надутым холщевым щекам парусов. Преподаватель Олонецкой гимназии был одним из местных поэтов и преподал мальчику азы стихосложения, согласно собственному о том представлению: главное, чтобы было звонко и что сам звон - это не только форма, но уже и содержание.
В 1821 году четырнадцатилетний Володя Бенедиктов поступил в кадетский корпус, окончил его в 1827-м "первым по успехам", а в 1830-м в чине поручика был отправлен на подавление мятежа в Польше. Он был не то что смелым, но исполнительным, и это казалось смелостью, поскольку совпадало с приказами. Но военная форма сидела на нем непоправимо по-штатски и сама напрашивалась превратиться в сюртучок. Итак, он вышел в отставку в 25 лет и без особых протекций пристроился в Министерство финансов, будучи весьма способным к математически-бумажной рутине, однако же продолжая царапать стихи на полях финансовых документов.
Бенедиктову повезло. Он был радушно встречен своим знакомым по Петрозаводску Вильгельмом Карлгофом, чья жена была хозяйкой литературного салона. На ужин, устроенный Карлгофами по случаю приезда в Петербург Дениса Давыдова, пожаловали даже Пушкин, Жуковский, Вяземский, Крылов. Сведений о встрече Бенедиктова с Пушкиным нет, но знакомство могло вполне произойти - хотя бы шапочное.
В атмосфере последекабристской депрессии хождение по рукам политических стихов было делом опасным, и потерявшая остроту и звонкость поэзия стала терять и в популярности. Вышедшая на таком поскучневшем фоне поверхностная, но звонко написанная книга Бенедиктова неожиданно для автора получила не менее звонкое эхо. Она подвернулась под руку Белинскому, а рука "неистового Виссариона" была отнюдь не легкая. К его чести, он умел и неистово восторгаться. Но иногда и клеймил неистово - аж паленым пахло! А уж на Бенедиктове неистовство Виссариона с наслаждением разгулялось до беспредела. Для непримиримо пылающей души Белинского он был кумиром презираемого разночинцами полусветского чиновничества, а к тому же еще и любимым поэтом одного из "столпов реакции" - С.П. Шевырева. Тут Белинский раскипятился да и "врезал" Бенедиктову, обратив, в частности, несколько фраз из стихотворений поэта в прозаические выражения: "Юноша сорвал розу и украсил этою пламенною жатвою чело девы. - Вы были ли, прекрасные дни, когда сверкали одни веселья... - Любовь не гнездилась в ущельях сердец, но, повсюду раскрытая и сверкая всем в очи (??), надевала на мир всеобщий венец... - Перед завистливою толпою я вносил твой стан, на огненной ладони, в вихрь кружения (то есть вальсировал с тобою)... - Чудная дева магнитными прелестями влекла к себе железные сердца... - Матильда, сидя на жеребце (!!), гордится красивым и плотным усестом..."
Что и говорить, Белинский был мастером выбирать убийственные цитаты, создавая ими не менее убийственные репутации. Почти Наталья Иванова.
Разгромной статьей Белинский прямиком отправил Бенедиктова в пожизненную ссылку - из Центра внимания в Дом престарелых пошлостей. Заслуживал ли этого Бенедиктов? За приведенные Белинским цитаты - да. И за выловленные им такие перлы, как "грудные волны" вместо волн грудей, за "камень лопает" вместо "лопается", за ужасающие неологизмы типа "прелестная сердцегубка" - тоже. Пошлость здесь явно ночевала. Но далеко не все ночи. Пушкинские блестки были рассыпаны и в стихах Бенедиктова. С какой тонкостью и легкостью почти по-пушкински сказано им: "...Участья моего не оттолкнула ты И благодарностью меня не оскорбила". А если бы блистательно отточенное стихотворение Бенедиктова "Нетайное признание" оказалось случайно в черновиках Пушкина, то по нему бы уже защитили пару десятков диссертаций.
Некрасов не ошибся, высоко оценив стихи Бенедиктова "К России" - афористически сжатую историю Руси изначальной. Конечно, волошинский вариант этой истории, написанный после гражданской войны, неизмеримо трагичней и мощней, но Бенедиктов в самых страшных снах не мог бы представить то, что еще натворит гражданская война. Это сумел чудом предугадать только Лермонтов в еще подростковом стихотворении "Настанет год, России черный год... ". Но Бенедиктов был плоть от плоти Пушкина и Лермонтова, и напрасны попытки изображать его как плоть от плоти мещанства, чиновничества.
Даже в искренней попытке реабилитировать Бенедиктова, сделанной Ф.Я. Приймой в 1983 году, есть реверанс "либеральному террору" в комментариях к стихам Бенедиктова "Шагайте через нас!..": "Но в этот смелый призыв вторгалась корректирующая его верноподданическая фраза:
Пред вами - добрый царь:
хвала и многи лета!
Молитесь вместе с ним!"
А что тогда делать с пушкинской строчкой, кстати, осуществившейся всего через 24 года после смерти поэта: "...И Рабство, падшее по манию царя... " или с лермонтовской: "...Что умер честно за царя..."? Это тоже лицедейское верноподданничество? Почему же Пушкину и Лермонтову это исторически простительно, а вот Бенедиктову нет? Антигражданственность Бенедиктова - тоже миф. О России царя с "зимними глазами", заморозившими надежды на перемены, он написал:
...Ты ж, Русь...
Творец к тебе был гневен;
Была мертва ты тридцать лет...
И эти стихи через полвека аукнулись с "Возмездием" Блока:
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла...
Неожиданная параллель - Бенедиктов и Блок, не правда ли?
С чиновничьей психологией Бенедиктова, приписываемой ему, никак не сочетается его могучий перевод революционного стихотворения Барбье, которым восхищался Тарас Шевченко, радостный отклик на некрасовские "Размышления у парадного подъезда" и затем появление собственных двух стихов в откровенно оппозиционном "Современнике".
Как современно звучат такие строки Бенедиктова, что хоть на Красной площади вешай:
...Боитесь вы сорвать покров,
Где зла скопляется излишек,
И где бы обличать воров -
Вы обличаете воришек...
Некрасов в критическом разборе 1854 года так определил Бенедиктова: "Непостижимое сочетание дарования (не подверженного ни малейшему сомнению) с невероятным отсутствием вкуса..." Непостижимо, но факт, если не чудо. А если чудо, то это и есть поэзия.
Но вот ярлык пошляка-эпикурейца прилип на долгие годы к серенькому сюртучку вовсе не зазнавшегося от преувеличенного обожания поэта, да и по сей день никак не отдирается. А ведь поэт явно незаслуженно страдал от либеральных нападок, но вместо мстительной обиды с редкой уважительной кропотливостью переделывал многие строки, раскритикованные Белинским. Бенедиктов с поразительной самокритичностью назвал "сомнительным венцом" даже апогей своей славы в 30-е годы, когда, по выражению его первого биографа Я. Полонского: "Вся читающая Россия упивалась стихами Бенедиктова..." Перечитывая Бенедиктова, я испытал чувство радости открытия, смешанное с горестным недоумением по поводу слепоты некоторых его современников, так и не разглядевших крупного поэта в сером сюртучке маленького чиновника.
ЗАЩИЩАЮ БЕНЕДИКТОВА
Защищаю Бенедиктова,
его серый сюртучок.
Невезучим было дитятко,
невезуч был старичок.
Было скопческое личико,
а пройтись по словесам -
было, право, столько лишнего,
что не лишний ли был сам?
Почему же столько горечи,
как подумаю о нем,
о Владимире Григорьиче,
тайно выжженном огнем?
Было больше, чем чиновника, -
и, наверно, в тыщу раз -
в нем героя и любовника,
что же он себя не спас?
Изнутри его раскачивая,
в нем порой рождался звон,
как в Акакии Акакиевиче
вылупившийся Аполлон.
За овацией - овация,
а потом - вдруг ничего.
Обозналась наша нация,
приняла не за того.
Век его в могилу скушную
не стряхнул, а грубо стряс,
как пушиночку от Пушкина,
долетевшую до нас...
СКОРБЬ ПОЭТА
Нет, разгадав удел певца,
Не назовешь его блаженным,
Сиянье хвального венца
Бывает тяжко вдохновенным.
Видал ли ты, как в лютый час,
Во мгле душевного ненастья,
Тоской затворной истомясь,
Людского ищет он участья?
Движенья сердца своего
Он хочет разделить с сердцами, -
И скорбь высокая его
Исходит звучными волнами,
И люди слушают певца,
Гремят их клики восхищенья,
Но песни горестной значенья
Не постигают их сердца.
Он им поет свои утраты,
И пламенем сердечных мук
Он, их могуществом объятый,
Одушевляет каждый звук -
И слез их, слез горячих просит,
Но этих слез он не исторг,
А вот - толпа ему подносит
Свой замороженный восторг.
<1835>
ВАЛЬС
Все блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Ленты, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза.
Все в движенье: воздух, люди,
Блонды, локоны, и груди,
И достойные венца
Ножки с тайным их обетом,
И страстями и корсетом
Изнуренные сердца.
Бурей вальса утомленный
Круг, редея постепенно,
Много блеска своего
Уж утратил. Прихотливо
Пары, с искрами разрыва,
Отпадают от него,
Будто прах неоценимый -
Пыль с алмазного кольца,
Осыпь с пышной диадимы,
Брызги с царского венца;
Будто звезды золотые,
Что, покинув небеса,
Вдруг летят в края земные,
Будто блестки рассыпные,
Переливчато-цветные,
С огневого колеса.
Вот осталась только пара,
Лишь она и он. На ней
Тонкий газ - белее пара,
Он - весь облака черней.
Гений тьмы и дух эдема,
Мнится, реют в облаках,
И Коперника система
Торжествует в их глазах.
Вот летят! - Смычки живее
Сыплют гром; чета быстрее
В новом блеске торжества
Чертит молнии кругами,
И плотней сплелись крылами
Неземные существа.
Тщетно хочет чернокрылый
Удержать полет свой: силой
Непонятною влеком,
Как над бездной океана,
Он летит в слоях тумана,
Весь охваченный огнем.
В сфере радужного света
Сквозь хаос, и огнь, и дым
Мчится мрачная планета
С ясным спутником своим.
Тщетно белый херувим
Ищет силы иль заклятий
Разломить кольцо объятий,
Грудь томится, рвется речь,
Мрут бесплодные усилья,
Над огнем открытых плеч
Веют блондовые крылья,
Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адской дланью,
А другою - горячо
Ангел, в ужасе паденья,
Держит демона круженья
За железное плечо.
1840
ОСТАВЬ!
"Оставь ее: она чужая, -
Мне говорят, - у ней есть он.
Святыню храма уважая,
Изыди, оглашенный, вон!"
О, не гоните, не гоните!
Я не присвою не свою;
Я не во храме, посмотрите,
Ведь я на паперти стою...
Иль нет - я дальше, за оградой,
Где, как дозволенный приют,
Сажень земли с ее прохладой
Порой и мертвому дают.
Я - не кадило, я - не пламень,
Не светоч храма восковой,
Нет: я - согретый чувством камень,
Фундамент урны гробовой;
Я - тень; я - надпись роковая
На перекладине креста;
Я - надмогильная, живая,
Любовью полная плита.
Мной не нарушится святыня,
Не оскорбится мной она, -
И Бог простит, что мне богиня -
Другого смертного жена.
<1857>