"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

ЕВГЕНИЙ БАРАТЫНСКИЙ
1800 -1844
Покопайтесь в памяти детства - со всеми нами

ЕВГЕНИЙ БАРАТЫНСКИЙ
1800 -1844
Покопайтесь в памяти детства - со всеми нами случалось так, что когда-то что-то у кого-то мы стащили, стянули, слямзили, стырили: иногда из-за нужды, иногда ради забавы, простого любопытства, иногда лишь для того, чтобы доказать другим, что мы не трусы, иногда по причине, которую сами не можем объяснить. Чтобы всем облегчить припоминание таких случаев, признаюсь первым, что бывал к ним причастен, и не раз.
Но давайте вообразим, что однажды мы были "застуканы" и затем лет десять, а то и всю жизнь тень этого не очень уж злонамеренного проступка лежала на нас в глазах власти и того, что называется "обществом".
Именно такая история произошла с будущим поэтом, 16-летним кадетом Пажеского корпуса Евгением Баратынским.
Двое членов кружка с грозным романтическим названием "Общество мстителей", чей гражданский протест выражался в прибивании гвоздями офицерских шляп или подкладывании в карманы учителям соленых огурцов, оказались замешанными в краже черепаховой табакерки в золотой оправе и пятисот рублей. Деньги были похищены у отца одного из членов этого же героического общества и пошли исключительно на конфеты и другие лакомства. По приказанию разгневанного царя Александра Первого обоих конфетных "карбонариев", одним из которых был наш юный поэт, исключили из Пажеского корпуса, разрешив им служить только простыми солдатами. Естественно, это не могло не сказаться на его психологии и на его стихах. "Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет, - говорил он, - меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны". Но не было бы счастья, если бы несчастье не помогло.
Петербургские литераторы приняли его как своего, несмотря на его солдатскую шинель, а скорее всего именно благодаря ей, с особым радушием. Он стал снимать квартиру на пару с Дельвигом, через него познакомился с Пушкиным, Жуковским, Вяземским, Кюхельбекером, Гнедичем, Бестужевым, Рылеевым.
Наконец-то весной 1825 года Баратынский получил звание прапорщика и вскоре вышел в отставку - его внеслужбизм в трагическом декабре помог ему молчаливо не присоединиться ни к восставшим, ни к их палачам: первые в нем вызывали человеческое сочувствие, но не боле того, а вторые - брезгливость, но тоже не боле. Он женится, переезжает в Москву.
На смерть Пушкина отзывается строками элегии "Осень": "Пускай, приняв неправильный полет И вспять стези не обретая, Звезда небес в бездонность утечет; Пусть заменит ее другая..." Но кто будет этой новой звездой? Он сам? Он в это не верит, потому что если и ощущает себя звездой, то далеко не новой, невостребованной, признанной лишь в составе созвездия его поколения, да и то неохотно... Лермонтов, которого он встретил во время одного из ностальгических наездов в Петербург в 1840 году у Одоевского? Но Баратынского что-то насторожило в Лермонтове - видимо, печоринство, которое тот напускал на себя, но которое в нем отчасти и присутствовало: "Познакомился с Лермонтовым, который прочел прекрасную новую пьесу; человек без сомнения с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское".
Пушкин и Баратынский - это более неразъемно, чем кажется на первый взгляд. Но если бы Баратынский искал себя в Пушкине, он бы не стал Баратынским. А он предпочел найти себя в себе. Зажег свой собственный, а не заемный фонарь, спустился внутрь своей души, огляделся и сказал как бы никому и в то же время всем: "А тут и человек..."
Сравните "Слух обо мне пройдет по всей Руси великой..." и "Мой дар убог, и голос мой не громок...". Вроде бы полная противоположность. Но еще бабушка надвое сказала - в чем больше гордости: в чудодейственно сохранившемся мальчишеском простодушии гения, любившего иногда прихвастнуть, или в надменно-неуверенном самоуничижении его современника. Перед самой смертью, болезненно ощущая свою нечитаемость, ненужность новому поколению, пытаясь превратиться из литературного призрака в процветающего помещика, Баратынский мрачновато усмехнулся: "Летел душой я к новым племенам, Любил, ласкал их пустоцветный колос... Ответа нет!"
Но разве не была ответом на все его сомнения неизвестная статья Пушкина, которую в 1840 году Жуковский дал прочитать Баратынскому в рукописи? Там были такие строки: "Никогда не старался он малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным, трудом отделки и отчетливости..." А следом то, что особенно важно было услышать от Пушкина: "...никогда не тащился по пятам свой век увлекающего гения, подбирая им оброненные колосья; он шел своею дорогой один и независим". Я не могу себе представить, чтобы по лицу Баратынского не текли просветленные слезы, когда он читал этот отзыв Пушкина. Теперь Баратынский, его непокорный, но все-таки продолжатель, мог спокойно принять смерть с уверенностью в будущем своих стихов.
Но оба поэта слишком были разными по масштабу темпераментов - гражданских и личных, - и, видимо, в этом, а не во внешних причинах стоит искать ключ к тому, что под конец жизни Пушкина их пути неизбежно разошлись. Пушкин не был таким интимным другом Баратынского, как Дельвиг, Коншин и одно время Киреевский, но все-таки не случайно Вяземский соединил их имена на одном стихотворно-профильном барельефе: "Дельвиг, Пушкин, Баратынский, Русской музы близнецы..." Пушкин и при жизни, и после смерти оказался лучшим другом-поэтом Баратынского "в поколенье", ибо никто другой с таким постоянством не защищал его, даже из небытия.
В XX веке Баратынский в защите уже перестал нуждаться, ибо нашел не одного, а многих благодарных "читателей в потомстве", начиная с Иннокентия Анненского, многому у него научившегося, и Блока, назвавшего его поэтом, "опередившим свой век в одиноких мучениях и исканиях".
Бродский, что делает ему честь, назвал в минуту своего нобелевского торжества это трудно выговариваемое, не известное на Западе никому, кроме профессиональных славистов, имя: "Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически".
Однако столь не похожие друг на друга "русской музы близнецы" Пушкин и Баратынский генетически тоже неразделимы, и в этом необщая общность их лиц.
ЧЕРЕПАХОВАЯ ТАБАКЕРКА
Черепаховая табакерка
да полтыщи конфетных рублей,
жизнь поэта не исковеркав,
его сделали горше, мудрей.
Эта глупая детская кража,
все решившая наоборот,
не карьеры блестящей пропажа,
а находка трагических нот.
И салонные правдолюбы
все шептались при слезных свечах
о солдатской шинели, столь грубой
на дворянских опальных плечах.
Без опалы он стал бы помельче
и совсем бы другой был поэт -
процветал бы зато как помещик
мило благостный, словно Фет.
И Ахматова в мире уродском
так сказала - и зло, и незло -
о позорном процессе над Бродским:
"Ух, как рыжему повезло..."
* * *
Он близок, близок, день свиданья,
Тебя, мой друг, увижу я!
Скажи: восторгом ожиданья
Что ж не трепещет грудь моя?
Не мне роптать; но дни печали,
Быть может, поздно миновали:
С тоской на радость я гляжу,
Не для меня ее сиянье,
И я напрасно упованье
В больной душе моей бужу.
Судьбы ласкающей улыбкой
Я наслаждаюсь не вполне:
Все мнится, счастлив я ошибкой,
И не к лицу веселье мне.
1820
ДЕВУШКЕ, КОТОРАЯ НА ВОПРОС, КАК ЕЕ ЗОВУТ, ОТВЕЧАЛА: "НЕ ЗНАЮ"
Незнаю? Милая Незнаю!
Краса пленительна твоя:
Незнаю я предпочитаю
Всем тем, которых знаю я.
1820
РАЗУВЕРЕНИЕ
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!
Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!
Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.
1821
МОЯ ЖИЗНЬ
Люблю за дружеским столом
С моей семьею домовитой
О настоящем, о былом
Поговорить душой открытой.
Люблю пиров веселый шум
За полной чашей райской влаги,
Люблю забыть для сердца ум
В пылу вакхической отваги.
Люблю с красоткой записной
На ложе неги и забвенья
По воле шалости младой
Разнообразить наслажденья.
1821-1822
* * *
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
1824-1825
* * *
Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношенье,
И как нашел я друга в поколенье,
Читателя найду в потомстве я.
1828
ПОДРАЖАТЕЛЯМ
Когда печалью вдохновенный
Певец печаль свою поет,
Скажите: отзыв умиленный
В каком он сердце не найдет?
Кто, вековых проклятий жаден,
Дерзнет осмеивать ее?
Но для притворства всякий хладен,
Плач подражательный досаден,
Смешно жеманное вытье!
Не напряженного мечтанья
Огнем услужливым согрет,
Постигнул таинства страданья
Душемутительный поэт.
В борьбе с тяжелою судьбою
Познал он меру вышних сил,
Сердечных судорог ценою
Он выраженье их купил.
И вот нетленными лучами
Лик песнопевца окружен,
И чтим земными племенами,
Подобно мученику, он.
А ваша муза площадная,
Тоской заемною мечтая
Родить участие в сердцах,
Подобна нищей развращенной,
Молящей лепты незаконной
С чужим ребенком на руках.
1829
* * *
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть.
Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
И мир отдаст причастнице своей.
1831-1832