"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

Ничье чтение стихов не потрясало меня сильнее, чем чудом спасенная на восковом валике авторская

Ничье чтение стихов не потрясало меня сильнее, чем чудом спасенная на восковом валике авторская запись монолога Хлопуши из драмы "Пугачев". Раньше мне казалось, что именно так - яростно выворачивая себя наизнанку - Маяковский должен был читать "Облако в штанах". Есенин представлялся более распевным, песенным, нежным. Но здесь его голос звучал, будто все нервы, связанные в пульсирующий комок, переместились в горло. Так же выхрипывал этот монолог только один человек на свете - Владимир Высоцкий, босой, голый до пояса, бросаясь всем телом на натянутые цепи, на гениальной декорации Юрия Васильева к спектаклю на Таганке: покатой, грубо оструганной плахе, под резким углом нацеленной на зрителей.
Для этого монолога в своей телепередаче о Есенине из его родного Константинова я выбрал желтый песчаный обрыв над Окой. Еле продавливая сквозь глотку тяжелые, как булыжники, слова: "Проведите, проведите меня к нему...", я вдруг ощутил, что край обрыва начинает ползти вниз. Еще немного - и я рухнул бы с двадцатиметровой высоты. Но, несмотря на весь ужас, я не мог остановиться и, лишь выкричав финальное: "...Я хочу видеть этого человека!", отпрянул от, казалось, уже рушащегося края. Съемочная группа уверяла, что мне это только примнилось, но я долго не мог прийти в себя - меня трясло, как в лихорадке. А может, так случилось из-за перевоплощения в поэта, трагедия которого и была в том, что он оказался на обрыве истории, неостановимо поползшем вниз вместе с его родной землей. С той избой, под чьим полом по старинному обычаю захоронили его пуповину, чтобы она притягивала его сюда даже из-за морей-окиянов. С теми рассохлыми крестами, под которыми покоились его прадеды. С той калиткой, где девушка в белой накидке сказала ему ласково: "Нет". Такое и мне пришлось потом пережить, когда из-под ног пополз Советский Союз.
Я иногда спрашиваю себя: почему Есенин покончил с собой именно в 1925 году, когда он написал "Анну Снегину", "Черного человека", "Собаке Качалова", "Клен ты мой опавший, клен заледенелый..." - ведь для писательской депрессии у него вроде не было оснований? Но тут-то и реализовалась великая русская поговорка - "земля стала уходить из-под ног". Не вообще земля, а та, которую только русские называют не переводимым на другие языки словом "родимая".
Согласно своей метафоре тошнотворную революционную качку Есенин пережил, спустившись с палубы в трюм русского кабака. Растерянность и страдания заглушались припадками жестокости в "Москве кабацкой". Но в христианстве держала Есенина природа. Это ее красота подвигала его на покаяние. К сожалению, в фильме "Айседора", где знаменитую танцовщицу блистательно играет молодая Ванесса Редгрейв, Есенин бешеный заслоняет Есенина нежного, смиренного. А именно в драматической неразрывности этих крайностей и заключался его характер.
Самоубийство Есенина всколыхнуло подражателей, и это обеспокоило новых хозяев жизни. Расстреливать - не было аморальным, а вот застрелиться или повеситься самому - это было не по-большевистски. Зачем же вы, товарищ Есенин, били себя в грудь, заверяя общественность: "Мать моя родина, Я - большевик"? Маяковский судорожно собрал остатки жизнерадостности и перефразировал есенинские предсмертные строки в грубоватое: "В этой жизни / помереть / не трудно. // Сделать жизнь / значительно трудней". Однако уже через неполных пять лет в пику собственному нравоучению рухнул поперек диктатуры - как было принято говорить - пролетариата, поняв, что это просто-напросто псевдоним нового, красного царизма.
А так называемая диктатура пролетариата взяла и перешагнула через своего певца. Но затем все-таки подписала мохнатенькой сталинской рукой индульгенцию: "Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим...", сообразив, что мертвый он безопасен и может быть полезен. Но Есенин надолго застрял в списках "упадочных" поэтов. Чемпион Дальнего Востока по боксу, молодой моряк Вадим Туманов, будущий знаменитый золотоискатель и друг-покровитель Володи Высоцкого, сразу после войны был арестован за распространение идеологически вредных стихов Есенина и попал в колымские лагеря.
Лишь в 1946 году после долгого перерыва вышел сборник Есенина с березками на обложке. В магазинах этот сборник был распродан мгновенно. Мы с мамой и сестренкой жили очень бедно, и я, еще школьник, в тайне от мамы подторговывал на книжной толкучке, на Кузнецком мосту. Однажды ко мне присмотрелся какой-то разноглазенький человек в ватнике и отвел в сторону, приглушив голос: "Есть Есенин..." - "Сколько штук?" - "Не считал. Не меньше тыщи. По дешевке. Только сразу". Он очень боялся и замотал пол-лица шарфом, что делало его еще приметней. Я тоже боялся, но не спрашивал, откуда столько "Есениных". Всем нужно было выживать и выкручиваться. Мы взялись за это дело на пару с другим "книжником", таким же, как я, школьником, по прозвищу Шкилет. Он был непредставимо худущий - единственный кормилец больной туберкулезом, овдовевшей в самом конце войны матери-солдатки и трех сестренок мал мала меньше. Мы перетаскали книги из грузового фургона на чердак Дома моделей. Эта "тыща Есениных", которая разошлась за неделю, кормила целый год обе наши семьи и отремонтировала обе наши квартиры, где протекали потолки и полопались водопроводные трубы. Так Есенин, которого пытались отобрать у народа, возвращался в народ.
Пусть на меня не обижаются ни мертвые, ни живые, ни сам Есенин - он, конечно, не самый лучший, зато самый русский поэт. Написав: "...Неизреченностью животной Напоены твои холмы", он стал изреченностью этих холмов. Он был не случайно неопределенен в истоках своего дара: "Кто-то тайный тихим светом Напоил мои глаза". Он мог сказать - Бог, но не сказал. Он мог сказать - народ, но не сказал. Он оставил это "кто-то", в котором были и Бог, и народ, и родная природа. Не следует забывать и того, что во времена гонения на религию поэзия Есенина была той часовенкой христианства, куда мог зайти каждый. Я учился вере в Бога по Есенину. Когда он завещал: "...Чтоб за все за грехи мои тяжкие, За неверие в благодать Положили меня в русской рубашке Под иконами умирать" - в этих стихах было ощущение "золотой бревенчатой избы" как церкви его веры. Жаль, что официальная русская церковь, в отличие от почти всех церквей мира, до сих пор не разрешает поэтические чтения внутри храмов, забыв о том, сколько наши поэты сделали для сохранения христианства в душах людей.
Есенин - самый русский поэт, потому что никто, кроме него, не умел так выпотрошить свою душу и самого себя обвинить, как худшему его врагу в голову бы не пришло. Конечно, в этом есть и уничижение, которое паче гордости. Покаешься, поколотишь себя в грешное сердце кулаком, а потом можно снова грешить. Но для нормального русского эта вывернутость не просто самоуничижение, а самоочищение, превратившееся в необходимость.
Есенин так боялся душевной опустошенности: "Мне страшно - ведь душа проходит, Как молодость и как любовь". Но он - и эту его строчку особо выделял Мандельштам - "Не расстреливал несчастных по темницам". В лагере рядом с моей родной станцией Зима я видел трогательное панно, посвященное Есенину заключенными. Его страхи были напрасны. Душа, отданная другим, не проходит.
В 1965 году, когда Есенину исполнилось бы 70 лет, Союз писателей соблаговолил отметить этот юбилей. В пригласительном билете я неожиданно увидел и свою фамилию, несмотря на то, что недавно секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов тряс на пленуме газетой Закавказского военного округа, где я был сфотографирован читающим стихи на танковой броне. "Еще неизвестно, куда в момент опасности для Родины повернут танки, с которых читал стихи Евтушенко!" - кричал Павлов.
На вечер я пришел со стихотворением "Письмо Есенину", которое заканчивал, сидя в президиуме. Прямая трансляция вечера была оборвана "по техническим причинам" после строк, которые я все-таки успел произнести о румяном комсомольском вожде и о том, что в отличие от Есенина мне вовсе не хочется бежать за нынешним комсомолом. И я бы хотел, чтобы новые поколения читателей "Труда" открыли для себя эти стихи, навсегда связавшие поколение шестидесятников с именем Есенина.
ПИСЬМО ЕСЕНИНУ
Поэты русские,
друг друга мы браним.
Парнас российский дрязгами заселен,
но все мы чем-то связаны родным -
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я Есенин,
но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более стальной
и, как Россия, менее березовый.
Есенин, милый,
изменилась Русь,
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему, -
боюсь,
ну а сказать, что к худшему, -
опасно.
Какие стройки,
спутники в стране!
Но потеряли мы
в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы -
на войне с народом.
Забыть об этом,
память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русские, -
так не спасал других,
никто, как русские, -
так сам себя не губит.
Но наш корабль плывет.
Когда мелка вода,
мы посуху вперед Россию тащим.
Что сволочей хватает,
не беда.
Нет совести -
вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет еще тебя
и твоего соперника горлана.
Я вам, двоим, конечно, не судья,
но все-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
на нас,
поэтов,
кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого веселым,
и мне не хочется,
поверь,
задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это все,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
как шарф втянул когда-то Айседору.
Но - надо жить.
Ни водка,
ни петля,
ни женщины -
все это не спасенье.
Спасенье ты,
российская земля,
спасенье -
твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идет
вперед сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладет
Европу,
как Поддубный,
на лопатки.
1965
* * *
Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник -
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцем над голубым прудом.
Стою один среди равнины голой,
А журавлей относит ветер в даль,
Я полон дум о юности веселой,
Но ничего в прошедшем мне не жаль.
Не жаль мне лет, растраченных напрасно,
Не жаль души сиреневую цветь.
В саду горит костер рябины красной,
Но никого не может он согреть.
Не обгорят рябиновые кисти,
От желтизны не пропадет трава.
Как дерево роняет тихо листья,
Так я роняю грустные слова.
И если время, ветром разметая,
Сгребет их все в один ненужный ком...
Скажите так... что роща золотая
Отговорила милым языком.
1924
* * *
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, -
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
<1925>