10 декабря 2016г.
МОСКВА 
-7...-9°C
ПРОБКИ
3
БАЛЛА
КУРСЫ   $ 63.30   € 67.21
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

Мень Яков
Статья «"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"»
из номера 031 за 19 Февраля 2004г.
Опубликовано 01:01 19 Февраля 2004г.

ВЛАДИМИР СОКОЛОВ
1928 - 1997
Мальчишки, которые видели войну, почти всегда

ВЛАДИМИР СОКОЛОВ
1928 - 1997
Мальчишки, которые видели войну, почти всегда инстинктивно узнают друг друга, даже перестав быть мальчишками. Так, впервые встретившись с Володей Соколовым, мы сразу угадали друг в друге тех самых мерзших в ночных очередях за хлебом огольцов, у которых до сих пор на ладонях невидимые, но несмываемые номера, написанные химическим карандашом.
По раннему военному опыту мы с ним ощущали себя ровесниками. Но и я, и все поэты-шестидесятники признавали его старшинство как первооткрывателя темы войны, увиденной глазами детей, и уважали за настойчивое сохранение лиризма среди процветавшей в послевоенных газетах "датской поэзии", которая заваливала дежурными стихами к праздникам. В этом соцсоревновании участвовал и я, как-то напечатав в один день аж семь штук разных первомайских стишков, побив на одну штуку рекорд моего тогдашнего кумира - Семена Кирсанова.
Без Владимира Соколова меня бы как поэта просто-напросто не было. До встречи с ним я слишком увлекался формальными экспериментами и еще не понимал поэзию как исповедь. Моя жизнь казалась мне скучной, неинтересной, и я выдумывал ее, а Володя уже писал всерьез: "Четвертый класс мы кончили в предгрозье, Из пятого мы перешли в войну". Я закончил в предгрозье не четвертый, а первый класс, но Соколов помог и мне, и всем другим будущим поэтам понять, что война была тем главным в нашей жизни, о чем мы должны написать. Давно пора собрать поэтическую антологию "Война глазами детей", а зачинателем этой летописи, первым ее Пименом был Соколов.
Мы с ним подружились, встретившись в 1950 году в литобъединении журнала "Смена". Он весело рассмеялся, когда я с пафосом прочел: "Товарищ, слушай, приезжай / в Алтайский край, счастливый край. / Ты здесь увидишь пастуха - / он в институте учится - / и жизнь поймешь не по стихам - / по этой светлой участи". Исходил я, конечно, не из реальности, а из Маяковского: "Сидят / папаши. // Каждый / хитр. // Землю попашет, // попишет стихи".
- Что тут смешного? - обескураженно спросил я.
- Да просто рифмы очень хорошие! Вот я и радуюсь... - сказал Володя, и все вокруг тоже по-доброму засмеялись.
А потом мы с ним шли пешком от улицы Правды аж до улицы 25 Октября - до его причудливого длиннокоридорного дома около ферейновской аптеки, где в одной из квартир жила женщина, воображавшая себя тайной женой Сталина. Потом в фильме "Похороны Сталина" эту женщину потрясающе сыграла Майя Булгакова.
Володя был подчеркнуто интеллигентен, носил шляпу, длиннополое пальто, и это создавало иллюзию его благоустроенности. На самом деле он был нищ, как церковная крыса, что никак не отменяло достоинства, с которым он принимал мои приглашения в рестораны. Они тогда были незабываемо дешевые, и я в гонорарные дни любил пускать пыль в глаза, на "датские" деньги приглашая Володю и его друга-стоматолога Додика в "Арагви", где на троих заказывал сразу полдюжины бутылок "Хванчкары" или "Киндзмараули", тогда еще настоящих. Начав пить водку в 16 лет, я бросил это дело в 19, поняв, что она убивает память - главное в писателе после совести.
Володя тогда водки совсем не пил. И мы наслаждались любимыми винами Сталина, не подозревая, что одного из нас, собратьев-поэтов, которых не разольешь ни водкой, ни вином, так называемая "патриотическая критика" окрестит "эстрадным поэтом", спекулирующим то на еврейской теме, то на теме наследников Сталина, а другого воспоет как полного антипода эстрадности, поэта истинно русского, лидера "тихой поэзии". Нас объединяла счастливая влюбленность в русское слово, не омраченная неведомой нам завистью.
Он не очень-то давался в руки людям, которые старались его "поднять", а всегда вовремя вырывался из их липких объятий, возвращаясь в свои несчастья, которые, несмотря ни на что, были свободой, сделавшей его большим русским поэтом. Он презирал оголтелых националистов. И однажды на моих глазах выгнал двух "спасителей России", когда они спьяну начали приобщать истинных англичан в лице моей тогдашней совсем юной жены-англичанки к борьбе истинных русских в их собственном лице против вековечных врагов человечества, как вы, конечно, догадались, евреев. Когда Володя злел - даже я его побаивался. Но его нужно было суметь довести до этого.
Один из его лучших уроков, преподанных мне, - это широта вкусов в поэзии, хотя его непрошеные возвеличиватели почему-то ему навязывали сплошное фетолюбие. Он любил и Фета, но только далеко вперед пропустив Лермонтова. На "дневную поверхность", как говорят шахтеры, у Соколова чаще всего всплывала лермонтовская тоска по умиротворенности: "...Я никогда Тебя не позабуду, Не перестану Думать о тебе..." А вот лермонтовская гражданская разочарованность, переходящая в едкое презрение и гнев, прорывалась весьма редко, но мучила его и чувствовалась больше, чем в строках, - между строчек.
Прекрасно иметь верного друга, пусть даже иной профессии, чем твоя. Но нам позарез нужна хоть одна дружба в нашей профессии, когда собрат по перу не только поддержит тебя добрым словом, но и дружески безжалостным взглядом заметит твой словесный огрех. Вот чем была для меня драгоценна дружба с Володей. Но это вовсе не означало, что мы только и рассуждали, что о высоких материях. Я как-то расхвастался в компании Володи и Додика о своих оливеротвистовских приключениях в сорок первом году, когда безотцовная шпана спасла меня от базарных спекулянтов. Я упоенно рассказывал, как прибился к этим сибирским робингудам и наблатыкался вскрывать любые замки. Володя недоверчиво усмехнулся. Я заявил, что готов немедленно доказать свое мастерство домушника. Мы пошли искать объект для экспериментального грабежа. Выбрали жилой дом на Петровских линиях, рядом с рестораном "Будапешт". В конце длинного коридора нашли дверь с увесистым висячим замком. Куском водопроводной трубы я сбил его, но дверь была заперта еще и на замок внутренний. Войдя в азарт, наша троица с разбега сомкнутыми в единый таран спинами и костлявыми задами долбанула в дверь. Дверь сорвалась, и мы рухнули вместе с ней, оказавшись в ослепительно красивом заснеженном дворике, залитом голубоватым лунным светом.
- Это судьба, Женя! - хохотал Володя, оббивая с себя снег шляпой. У него было особенное, целомудренное отношение к таким дворикам. Его стихи пахли заснеженными поленницами старой Москвы. "Как я хочу, чтоб строчки эти Забыли, что они слова, А стали: небо, крыши, ветер, Сырых бульваров дерева!" И строчки действительно превращались в трепыхающийся, поблескивающий, похрустывающий мир.
Соколов был поэтом редкого объединительного дарования, гармонично сочетавшего стилистику таких разных авторов, как Смеляков, Твардовский, Пастернак. Вот строфа, равная по стереоскопической осязаемости лучшим кускам из "Спекторского": "Густым гудком ночной покой затронут. Скрипит фонарь, и желтое пятно Скользит по мокрым камешкам перрона, Невиданного кем-то так давно". Родственное чувство к старой Москве сочеталось у Соколова с привязанностью к улочкам родного Лихославля, и в этих мягких пейзажах проступал даже Есенин: "Озерная - она как луговина, На ней роса по вечерам и мгла, И заросла травой наполовину, И на две трети кочками пошла". А его "королевна снежная", чей берет, опушенный метелью, кажется короной, а шубка - горностаевой мантией, - это же младшая сестра смеляковской "принцессы в коротеньком платье, с короной дождя в волосах".
Володя был человеком редкого, непоказного благородства. В ночь после объявленной, наконец, смерти Сталина в Москве было арестовано около десяти тысяч человек. Среди них - преподаватель Литинститута Александр Коваленков, дотошный знаток поэзии, у которого мы с Володей бывали дома. Подавленные, мы сидели все в том же "Арагви" и мрачно пили. Стараясь найти какое-то обоснование ареста, я вдруг вспомнил, что Коваленков цитировал эмигрантских поэтов, - у всех у нас были тогда головы замороченные. Володя резко оборвал меня: "Слушай, стыдно сидеть тут и трепать языком. Давай-ка поедем к жене Коваленкова - ей сейчас тяжелей всех..." Мы так и сделали, а через месяц Коваленков вернулся в Литинститут.
Некоторые стихи Соколова завораживали не только поэтической силой, но и ужасом перед жизнью, нежеланием жить: "Но я был слаб. И руку на себя Поднять не смел. Она как плеть висела. И мысль пришла: все, чем живу, любя, Обидеть так, чтоб хоть шурупы в тело Ввинтили мне всем миром: что там ждать! А вдруг не станут - как, зачем, откуда? Пойти в Горсправку? Объявленье дать? "Мне тридцать три. Я жив. Ищу Иуду".
После самоубийства его первой жены он создал вокруг себя неуют как крепостную стену против попыток вмешаться в его душу. Самозащита начинала становиться трагедией. Его вытащила из этой трагедии воспетая им Марианна. Благодаря ей он прожил гораздо дольше, чем ему позволил бы прежний самоубийственный настрой. Марианна продлила не только его жизнь - она продлила его поэзию.
Он сформулировал то, что могли бы, к сожалению, сказать многие наши соотечественники, если бы, наконец, решились исповедаться: "И не надо мне прав человека, Я давно уже не человек". В этом разгадка, почему у нас так долго не получается жить по-человечески.
Многие непримиримые литературные враги сходились на любви к Соколову - настолько в нем сильно было собирательное начало. Этого так не хватает в нашем сегодняшнем литтеррариуме. Нам всем надо помнить то, что однажды сказал Соколов: "Нет школ никаких. Только совесть..."
ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА СОКОЛОВА
Когда я встретил Вл. Соколова,
он шел порывисто, высоколобо,
и шляпа, тронутая снежком,
плыла над зимней улицей Правды,
и выбивающиеся пряди
метель сбивала в мятежный ком.
Он по характеру был не мятежник.
Он выжил в заморозки, как подснежник.
Владелец пушкинских глаз прилежных
и пастернаковских ноздрей Фру-Фру,
он был поэтом сырых поленниц
и нежных ботиков современниц,
его поэзии счастливых пленниц,
снежком похрупывающих поутру.
В метели, будто бы каравеллы,
скользили снежные королевны
и ускользали навек из рук,
и оставался с ним только Додик -
как рядом с парусником пароходик,
дантист беззубый, последний друг.
Висели сталинские портреты,
зато какие были поэты!
О, как обчитывали мы все
друг друга пенящимися стихами
в Микишкин-холле или в духане,
в курилке или в парилке в бане,
в Тбилиси, в Питере и Москве!
Рождались вместе все наши строчки,
а вот уходим поодиночке
в могилу с тайнами ремесла.
Но нам не место в траурной раме.
Непозволительно умиранье,
когда поэзия умерла.
На наши выстраданные роды
ушло так много сил у природы,
что обессилела потом она,
мысль забеременеть поэтом бросив.
Кто после нас был? Один Иосиф.
А остальные? Бродскоголосье -
милые люди или шпана.
Мы все - приемыши Смелякова -
Жана Вальжана века такого,
который сам себе гэбист и зэк.
Мы получили с лихвою славу,
всю, не доставшуюся Ярославу,
но с нами вместе и он по праву
войдет в безлагерный новый век.
Еще воскреснет Россия, если
ее поэзия в ней воскреснет.
Прощай, товарищ! Прости за то,
что тебя бросил среди разброда.
Теперь - ты Родина, ты - природа.
Тебя ждет вечность, а с ней свобода,
и скажет Лермонтов тебе у входа:
"Вы меня поняли, как никто..."
* * *
Художник должен быть закрепощен,
Чтоб ощущал достойную свободу,
Чтоб понимал, когда и что почем,
Не суете, а доблести в угоду.
Художник должен быть закрепощен,
Как раб труда, достоинства и чести,
Ведь лишь тогда, питомец мира, он,
Как слово точно взятое, - на месте.
Художник должен быть раскрепощен,
Когда мальчонка ритмы отмеряет
Своей ручонкой - явь его и сон, -
Но он тогда от счастья
Умирает.
Художник знает музыку и цвет,
Он никогда не бог и не безбожник,
Он только мастер, сеятель, поэт.
На двух ногах стоит его треножник.
Одно замечу, обрывая стих,
Хоть в нем одном и участь, и отрада, -
В монархии подобных крепостных
Царей-освободителей
Не надо!
1963
ВЕНОК
Вот мы с тобой и развенчаны.
Время писать о любви...
Русая девочка, женщина,
Плакали те соловьи.
Пахнет водою на острове
Возле одной из церквей.
Там не признал этой росстани
Юный один соловей.
Слушаю в зарослях, зарослях,
Не позабыв ничего,
Как удивительно в паузах
Воздух поет за него.
Как он ликует божественно
Там, где у розовых верб
Тень твоя, милая женщина,
Нежно идет на ущерб.
Истина не наказуема.
Ты указала межу.
Я ни о чем не скажу ему,
Я ни о чем не скажу.
Видишь, за облак барашковый,
Тая, заплыл наконец
Твой васильковый, ромашковый
Неповторимый венец.
1966
* * *
ВАЛЕНТИНУ НИКУЛИНУ
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек.
Я давно уже ангел, наверно,
Потому что, печалью томим,
Не прошу, чтоб меня легковерно
От земли, что так выглядит скверно,
Шестикрылый унес серафим.
1988


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников