03 декабря 2016г.
МОСКВА 
-10...-12°C
ПРОБКИ
1
БАЛЛ
КУРСЫ   $ 64.15   € 68.47
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

ДОБРОТА БОЛЬШОГО ЧЕЛОВЕКА

Субботин Василий
Опубликовано 01:01 20 Декабря 2001г.
Исполнилось 30 лет со дня смерти Александра Трифоновича Твардовского, одного из крупнейших русских поэтов прошедшего века, главного редактора журнала "Новый мир" в пору его расцвета. Предлагаем вниманию читателей "Труда" воспоминания о нем известного поэта и прозаика Василия Субботина.

* * *
Это происходило на одном из очередных совещаний молодых писателей, которых было так много. Твардовский считался председателем семинара, а мы с Солоухиным были приданы ему в младшие помощники.
Это были три удивительных дня. В окружении десятка начинающих поэтов сидели в одной маленькой тесной комнате и не смели открыть рта, слушали одного Твардовского.Начинал он разговор трудно, как будто преодолевал какую-то глубоко скрытую преграду, словно бы болезнь какую. Но на глазах ваших происходило чудо. Речь его ветвилась, усложнялась, как усложняют свою природу ветки дерева, когда они идут вверх.
Речь его текла с необыкновенной естественностью. Меньше всего он говорил о поэзии. Он говорил об опыте народной жизни, о мудрости народа, о земле. Поразительно это было видеть в человеке, который, как все мы, рано оторвался от деревенской почвы, мальчиком ушел из деревни, провел жизнь в Москве. Впечатление было огромное.
Как жаль, что все, что он говорил, осталось незаписанным. Заметив за столом уже что-то приготовившуюся записывать стенографистку, Твардовский сказал, что ей тут делать нечего, и в форме более чем резкой выставил за дверь...
Не знаю, как для молодых, а для нас с Солоухиным это был полезный семинар.
Три дня Твардовский провел с нами и с нашими подопечными, в общем-то наспех собранными молодыми людьми, никто из них потом не напомнил о себе ни единой строчкой. Какими бы неопытными и зелеными мы ни были, мы, я думаю, понимали, как значительно и важно все то, что он говорил нам, и слушали его, не проронив ни слова. Часто раздраженный, он был с нами ласков, снисходителен, даже добр. Куда девались его замкнутость, хмурость? Совсем другой человек сидел перед нами, которого я прежде не знал. Мне еще хотелось сказать молодым о каких-то их неудачах, о слабостях и о плохих строчках. Он же недоуменно смотрел на меня и говорил: "Да нет, что вы! Все хорошо!" И улыбался нам, и лицо его в эту минуту оживлялось доверчивостью. Это была доброта большого человека. Зацепившись за какую-нибудь и впрямь неплохую строчку, он говорил нам, что все хорошо у молодого поэта и что вообще пусть тот себе пишет.
А еще говорят, будто бы Твардовский сказал, что надо топить котят, пока они слепые. Ко мне однажды подбежал один такой котенок, не утопленный своевременно, и испуганно спросил, правда ли, что Твардовский так сказал? Бедный! Он не знал, что это не более как поговорка.
* * *
Так случилось, что я оказался на одном заседании секретариата. Вроде бы мне не положено было там находиться. И тем не менее я присутствовал. То, что собираюсь рассказать, связано с Твардовским, с тем, как его прорабатывали. Больше всего запомнился один тогдашний поэт, который к тому времени числился уже в секретарях и всячески оправдывал это свое новое и высокое назначение. И уж, конечно, свою немалую роль сыграли тут и зависть, и ревность.
Чего только не вспоминали и не приписывали Твардовскому: и кулацкое происхождение, и даже недостаточную чуткость и заботливость к выращиванию молодой литературной смены.
Я все это слушал и очень страдал.
Но больше всего удивил меня сам Твардовский, который потом, когда ему дали слово, как-то неожиданно кротко и покорно тихо сказал, что все, что тут говорилось, не более чем заблуждение. Только и сказал.
Где он нашел в себе столько сил, чтобы так смирить, так укротить себя и так кротко, так терпеливо отвечать на все эти поношения, на оскорбления и унижения? Но, должно быть, лучше других знал, что по-другому нельзя, что ничего другого не остается. Что иначе убьют, иначе совсем истопчут.
Вот такую вот школу он прошел. Мы как-то забываем об этом, мы слишком легко обо всем сейчас судим и рядим.
* * *
Никогда не забуду одного случая.
При мне выходила у нас в издательстве книга Твардовского "Родина и чужбина". Вся книга написана дивным языком, а такой его рассказ, как "Печники", - просто чудо. Сам заведующий редакцией на этот раз взялся его редактировать, никому не уступил, хотя охотников было много. Я в то время был в редакции, когда Твардовский пришел. Я видел, как это все было. Твардовский сел в кресло, а редактор его расположился напротив и, положив на стол массивную папку, принялся ее многозначительно развязывать. Лицо у Твардовского становилось все напряженнее. Я видел, как косточки у него на кулаках побелели. Завязочка, как назло, не поддавалась. Редактор наконец зубами развязал тесемки и уже открыл папку и даже перевернул титульный лист, но Твардовский предупредил его.
- Вы что, - сказал он ему, - будете сейчас говорить, что у меня часто встречается "это", "то" и "эти"? - спросил он у него резко.
- Да нет, что вы, Александр Трифонович, - сказал редактор. Он любил Твардовского и от неожиданности, видимо, растерялся. - Я этого не заметил совсем...
Твардовский перевел дыхание, все еще не веря, что на этот раз не услышит того, что он ожидал услышать.
- Вы знаете, - сказал он уже покаянно, - все правщики эти говорят, что у меня много этих самых указательных местоимений. А я не могу без них обойтись! Просто не знаю, что делать!
Довели человека! Если уж они Твардовского довели...
Скоро он сидел и, окончательно успокоившись, мирно разговаривал, курил, соглашался со всеми доводами.
От первого лица, лирическая, сказовая проза держится на интонации. Выбросить в такой фразе местоимение - все равно что выбить сваю из-под моста. Весь мост провиснет!
* * *
В том же "Советском писателе" у нас много лет спустя выходила другая его книга - поэма "За далью - даль". Очень долго держал верстку. Мы уже все сроки пропустили... Наконец пришел. Положил на стол секретаря с краю и ушел, не сказав ни слова. Ну, думаю, направил! Редакторы всегда этого боятся, что авторы направят много. Мне захотелось посмотреть, что же он направил. Я взял у секретаря верстку и стал ее листать, страницу за страницей листаю. Но сколько ни листаю, ни одной поправки не нахожу. Наконец вижу, в середине книги одно слово исправлено. Помните, в поезде, где "поп с медалью восьмисотлетия Москвы". В том самом месте, где у него рассказывается о пассажирах в одном купе, свыкшихся уже за время пути друг с другом, делящих одно окно и наслаждающихся беседой. Так вот, в этом самом месте, в строфе
И тот, кто спать ложится рано,
И тот бессонный здоровяк,
Что из вагона-ресторана
Приходит в полночь кое-как...
Одно слово было поправлено... "Кое-как" Твардовскому не понравилось. "Кое-как" было вычеркнуто и вместо него наискось страницы было написано: "на бровях".
Всего одно только слово было исправлено и поставлена точка. Я даже не понял сначала, что такое он написал.
Я вспомнил фразу, которую он говорил нам однажды:
- Когда все уже сделано, тогда не надо больше ничего делать!
* * *
Когда Твардовскому читают плохие стихи, он, как правило, говорит:
- Пора уже и о душе подумать!
* * *
Серафима Ивановна Фонская, хозяйка дома Литфонда в Голицыне, рассказывала мне, как в очень трудное и непростое время, задолго до войны еще и уж, конечно, до "Страны Муравии", принесшей ему первую известность, когда семья была выслана, а в Москве у него не было ни прописки, ни крыши над головой, молодой Александр Твардовский нашел для себя пристанище здесь, в этом ее доме. Я говорю "в ее доме", потому что Серафима Ивановна в свое время передала Литфонду этот доставшийся ей по наследству дом, до последнего часа оставаясь в нем кем-то вроде директора. Человек добрейшей души, она надолго приютила здесь Твардовского, дала ему возможность жить и работать здесь, и, я знаю это, Твардовский до конца дней сохранил о ней благодарное воспоминание.
В своей книге "Дом в Голицыне", которую мне довелось не только редактировать, но и оказывать посильную помощь в ее издании, она с присущей ей скромностью ничего обо всем этом не говорит, не пишет. Но небольшой отрывок из нее, из этой ее книги, где Серафима Ивановна вспоминает о молодом в те дни Твардовском, мне хочется все-таки привести:
"Со Смоленщины прибыл Александр Твардовский. Широкоплечий, сероглазый. Молод, и все у него впереди. Дом ему тесен, просторы нужны. Поглядел в окно. Ни поля широкого, ни леса Смоленщины, ни плеска ручья. Но все равно - та же Россия!
Сторож-старик сказал тогда о нем: "Привета много у него".
- Чего? - спрашиваю я.
- Да привета, говорю. Люди такие рождаются, с такими чувствами внутри. Всех видят, всех привечают и песни слагают..."
* * *
3 июля 1962. Здесь, в Ялте, сейчас, как всегда с матерью, Виктор Некрасов. Вчера, когда к нам, ко мне и Берестову, из Тессели приехал Маршак, захотевший повидаться с Маршаком Некрасов пришел к нам. И сразу между ним и Маршаком завязался какой-то поначалу не очень понятный нам с Берестовым разговор. Речь шла о повести, которая, по их словам, лежит в "Новом мире" у Твардовского, которую они оба, и Маршак, и Твардовский, прочли еще до отъезда в Крым, прочли в рукописи, в редакции "Нового мира", как можно было понять. Больше того, Маршак по просьбе Твардовского рецензировал эту повесть, писал для журнала так называемую закрытую рецензию - восторженную, очень хвалебную.
Оба были очень возбуждены, взволнованы. Некрасов говорил:
- После этого трудно будет писать что-либо свое!
Маршак с ним соглашался.
Опубликовать повесть, считают они, будет непросто. Повесть о лагере, автор - в недавнем прошлом - заключенный, фамилии которого мы с Берестовым как-то даже не запомнили, хотя она и произносилась. Настоящей фамилии, как ни странно, ни Маршак, ни Некрасов воспроизвести не могли, то ли забыли, то ли фамилия была такая трудная. Звучало примерно так: Солоницын или Соложенцев.
Подписывается автор пока как Рязанский, но Твардовский, по словам Маршака, его отговаривает, просит подписать этой своей, хотя и не очень пока запоминаемой фамилией.
Ни я, ни Берестов повести этой не читали и ничего о ней до того времени не знали, не слышали.
Я только потом понял, что речь шла об "Одном дне Ивана Денисовича".
* * *
Вспоминаю, как в октябре месяце 1963 года, когда мы, я и Берестов, в последний раз были с Маршаком в Ялте, Маршак, как всегда с большим сочувствием, сочувствием и любовью, говорил нам о Твардовском, много рассказывал, припоминал. Говорил, как вернулся тот с финской, с зимней финской войны, какой холод был там и как мерзли они, и - вообще как непросто все это было.
- Сказалась и наследственность, конечно. Отец очень много пил. И, конечно, финская война... Холодно было! Потом умер сын, которого он очень любил. Маленький был, звали его Сашей, очень похож был на отца!
Говорил о том, как долго Твардовский страдал, как долго не мог все это пережить, перенести...
Я знаю, что Маршак хотел написать еще одну статью о Твардовском и о его творчестве, может быть, свою главную работу о Твардовском, но у него не хватило времени, не успел.
* * *
Тронул меня Твардовский! Я только что прочел в одном из томов собрания сочинений его письма к Ивану Сергеевичу Соколову-Микитову, которого он очень любил. Они написаны из Ялты, куда Твардовский приехал с надеждой что-то написать, что долго откладывалось за суетой дней в Москве. А между тем то и дело пишет старику Соколову-Микитову, в Карачарово, где чаще всего жил последние годы Соколов-Микитов. И речь в этих письмах идет об одном и том же: какой поставить памятник умершей от горловой чахотки дочери Соколова-Микитова Аринушке, как называет ее Иван Сергеевич, похороненной здесь, на старом Ливадийском кладбище, могилу которой Твардовский успел разыскать в один из первых дней, как он приехал сюда. Сам Соколов-Микитов, и он, и его жена, уже так к тому времени состарились, не могли никуда ехать, и Твардовский пишет им, советуется, каким должен быть памятник на могиле девочки, пишет, что он уже нашел мастера, человека, который может сделать надгробие, спрашивает, что должно быть написано на плите. И как, с каким наклоном, на взгляд отца, следует поставить эту плиту в изголовье могилы...
Одно письмо следует за другим.
Меня это поразило! Казалось бы, человек приехал, чтобы сделать какую-то срочную, долго откладываемую работу, приехал на несколько дней, а сам занимается только этим.
Вот как раскрывается человек!
Все это даже для меня, да, я думаю, и для всех, хорошо знавших Твардовского, любящих его, хорошо к нему относящихся, более чем неожиданно... Но без этого не было бы Твардовского!


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников