ДОН-АМИНАДО: ПОЕЗД НА ТРЕТЬЕМ ПУТИ

* * *
Н.А. Тэффи приехала на месяц раньше, чувствовала себя старой парижанкой и в

* * *
Н.А. Тэффи приехала на месяц раньше, чувствовала себя старой парижанкой и в небольшом номере гостиницы, неподалеку от церкви Мадлен, устроила первый литературный салон, смотр новоприбывшим, объединение разрозненных.
Встречи, объяснения, цветы, чай, пирожные от Фошона.
- Когда? Откуда? Какими судьбами?
- Из Финляндии? Из Румынии? Шхеры? Днестр? Из Орши? Из Варны? Из Крыма? Из Галлиполи?
Расспросам не было конца, ответам тем более.
Граф Игнатьев, бывший военный атташе, приятно картавил, грассировал, целовал дамам ручки, рассказывал про годы войны, проведенные в Париже, многозначительно намекал на то, что в самом недалеком будущем надо ожидать нового десанта союзников на Черноморском побережье, вероятно, в Крыму, а может быть, близ Кавказа. Мильеран - горячий сторонник интервенции, все будет отлично, через месяц-два от большевиков воспоминания не останется...
Все это было чрезвычайно важно, интересно и казалось настолько бесспорным и неизбежным, что Саломея Андреева, петербургская богиня, которой в течение целого десятилетия посвящались стихи всего столичного Парнаса, не в силах была удержать нахлынувшего потока чувств, надежд и обещаний и так и кинулась нервным прыжком к военному атташе и с неподражаемой грацией и непринужденностью светской женщины расцеловала его в обе щеки.
Восторгу присутствующих не было границ...
Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во все горло Алексей Николаевич Толстой, рассказывавший о том, как он в течение двух часов подряд стоял перед витриной известного магазина Рауля на бульваре Капуцинов и мысленно выбирал себе лакированные туфли...
- Вот получу аванс от "Грядущей России" и куплю себе шесть пар, не менее! Чем я хуже Поля Валери, который переодевается по три раза в день, а туфли чуть ли не каждые полчаса меняет?! Ха-ха-ха!..
И привычным жестом откидывал назад свою знаменитую копну волос, полукругом, как у русских кучеров, подстриженных на затылке.
- А вот и Тихон, что с неба спихан, - неожиданной скороговоркой и повернувшись в сторону так, чтобы жертва не слышала, под общий, чуть-чуть смущенный и придушенный смех швырнул свою черноземную шутку неунимавшийся Толстой.
В комнату уже входил Тихон Иванович Полнер, почтенный земский деятель и зачинатель первого зарубежного книгоиздательства "Русская Земля", на которое ожидали денег от бывшего посла в Вашингтоне Бахметьева.
То ли застегнутый на все пуговицы старомодный, длиннополый сюртук Тихона Ивановича, то ли аккуратно расчесанная седоватая бородка его и положительная, негромкая речь, - но настроение как-то сразу изменилось, стихло, и положение спас все тот же неиссякаемый, блестящий расточитель щедрот А.А. Койранский.
Выдумал ли он его недавно или тут же на месте и сочинил, но короткий рассказ его не только сразу поднял температуру на много градусов, вызвал всеобщий и искренний восторг, но в известной степени вошел в литературу и остался настоящей зарубкой, пометкой, памяткой для целого поколения.
- Приехал, говорит, старый отставной генерал в Париж, стал у Луксорского обелиска на площади Согласия, внимательно поглядел вокруг, на площадь, на уходившую вверх - до самой Этуали - неповторимую перспективу Елисейских полей, вздохнул, развел руками и сказал:
- Все это хорошо... очень даже хорошо... но Que faire?1 Фер-то ке?!
Тут уже сама Тэффи, сразу, верхним чутьем учуявшая тему, сюжет, внутренним зрением разглядевшая драгоценный камушек-самоцвет, бросилась к Койранскому и в предельном восхищении воскликнула:
- Миленький, подарите!..
Александр Арнольдович, как электрический ток, включился немедленно и, тряся всей своей темно-рыжей четырехугольной бородкой, удивительно напоминавшей прессованный листовой табак, ответил со всей горячностью и свойственной ему великой простотой:
- Дорогая, божественная... За честь почту! И генерала берите, и сердце в придачу!..
Тэффи от радости захлопала в ладоши - будущий рассказ, который войдет в обиход, в пословицу, в постоянный рефрен эмигрантской жизни, уже намечался и созревал в уме, в душе, в этом темном и непостижимом мире искания и преодоления, который называют творчеством.
- Зачатие произошло на глазах публики! - с уморительной гримасой заявила Екатерина Нерсесовна Дживилегова, жена известного московского профессора и львица большого света... с общественным уклоном.
Ртуть в термометре подымалась.
В стороне сидела на диване дышавшая какой-то особой прелестью и очарованием Наталия Крандиевская, только недавно написавшая эти, так поразившие Алданова, и не его одного, целомудренно-пронзительные, обнаженно-правдивые стихи:
Высокомерная молодость,
Я о тебе не жалею.
Полное снега и холода
Сердце беречь для кого?..
Крандиевская перелистывала убористый том "Грядущей России", первого толстого журнала, только что вышедшего в Париже.
Журнал редактировали старый революционер, представительный, седобородый Н.В. Чайковский, русский француз В.А. Анри, Алексей Толстой, напечатавший в журнале первые главы своего "Хождения по мукам", и М.А. Алданов, который "в те баснословные года" еще только вынашивал свои будущие романы, а покуда писал о "Проблемах научной философии".
В книге были статьи Нольде, М.В. Вишняка, Дионео, воспоминания П.Д. Боборыкина, "Наши задачи" кн. Евгения Львовича Львова и стихи Л.Н. Вилькиной, посвященные парижскому метро.
...По бело-серым коридорам
Вдоль черно-желтых Дюбоннэ,
Покачиваясь в такт рессорам,
Мы в гулкой мчимся глубине.
По этому поводу С.А. Балавинский, сжигая папиросу за папиросой, рассказал, что Зинаида Гиппиус, прочитав эти в конце концов безобидные строчки, пришла в такую ярость, что тут же разразилась по адресу бедной супруги Н.М. Минского весьма недружелюбным экспромтом:
Прочитав сие морсо,
Не могу и я молчать:
Где найти мне колесо,
Чтоб ее колесовать?..
- Пристрастная и злая! - тихо промолвила Наталия Васильевна, утопая в табачном дыму своего кавалера справа.
- А вот и стихи Тэффи, я их очень люблю, хотя они чуть-чуть нарочиты и театральны, как будто написаны под рояль, для эстрады, для мелодекламации.
Но в них есть настоящая острота, то, что французы называют vin triste, печальное вино...
- Графинюшка, ради Бога, прочитайте вслух... - собравшись в тысячу морщин, умолял Балавинский.
- Сергей Александрович, если вы меня еще раз назовете графинюшкой, я с вами разговаривать не стану! - с несвойственной ей резкостью осадила старого чичисбея жена Толстого.
Но потом смилостивилась, чудесно улыбнулась и под шум расползавшегося по углам муравейника стала тихо, без подчеркиваний и ударений, читать:
Он ночью приплывет на черных парусах,
Серебряный корабль с пурпурною каймою.
Но люди не поймут, что он приплыл за мною,
И скажут: "Вот, луна играет на волнах..."
Как черный серафим три парные крыла,
Он вскинет паруса над звездной тишиною.
Но люди не поймут, что он уплыл со мною,
И скажут: "Вот, она сегодня умерла".
Через тридцать лет с лишним, измученный болезнью, прикованный к постели, Иван Алексеевич Бунин, расспрашивая о том, как было на rue Daru, хорошо ли пели и кто еще был на похоронах Надежды Александровны, с трогательной нежностью и поражая своей изумительной памятью, вспомнит и чуть-чуть глухим голосом, прерываемым приступами удушья, по-своему прочтет забытые стихи, впервые услышанные на улице Vignon, когда все, что было, было только предисловием, вступлением, увертюрой, как говорил сенатор Носович.
Но три десятилетия были еще впереди...
Генерал Игнатьев еще не уехал с Наташей Трухановой в Россию, чтоб верой и правдой служить советской власти.
Алексей Николаевич Толстой, уничтожавший Тэффины птифуры, тоже еще был далек от Аннибаловой клятвы над гробом Ленина.
А с прелестных уст Наталии Крандиевской еще не сорвались роковые, находчиво подогнанные под обстоятельства времени и места слова, которые я услышал в Берлине, прощаясь с ней на Augsburgerstrasse и в последний раз целуя ее руку:
- Еду сораспинаться с Россией!
* * *
Лето, как настоящие шуаны, провели в Вандее, в Олонецких песках.
Так окрестил Sables d'Ologne, чудесную приморскую деревушку на берегу Атлантического океана, все тот же Алексей Николаевич.
С Толстым были дети, старший Фефа, сын Наталии Васильевны от первого брака ее с петербургским криминалистом Волкенштейном, и младший Никита, белокурый, белокожий четырехлетний крохотун с великолепными темными глазами, которого называли Шарманкин.
На что он неизменно и обиженно-дерзко отвечал:
- Я не Шарманкин, я граф Толстой!
Это ему, Никите, трогательно писала из Москвы бабушка Крандиевская, автор когда-то популярной в России повести "То было раннею весной":
"Здравствуй, сокол мой прекрасный! Здравствуй, принц далеких стран!"
На открытке, отправленной в Хлебный переулок, в Москву, крупным четким почерком самого Толстого был дан следующий ответ:
"Дорогая бабуля, срочно сообщаю вам, что мои дети такие же безграмотные болваны, как и их многочисленные отцы.
По этой причине нещадно бью их тяжелыми предметами, а еще кланяюсь деду Василию Афанасьевичу, прабабушке их Поварской и всем трем переулкам - Хлебному, Скатертному и Столовому".
- Все это было придумано для увеселения публики - Алеша обожает валять дурака! - снисходительно объясняла Наталия Васильевна.
И на самом деле Никиту Толстой просто обожал, но внешне никак этого не проявлял и не высказывал.
А всяких нежностей и прозвищ, ласкательных и уменьшительных, и совсем терпеть не мог.
И чтоб лишний раз подразнить жену, не упускал случая, чтоб с напускной торжественностью не сказать:
- А вот к Фефе я отношусь с большим уважением. И хотя он, черт, шепелявит, как Волкенштейн, - кстати сказать, Волкенштейн славился своей отличной петербургской дикцией, - но я твердо знаю, что из него выйдет гениальный архитектор и что он мне поставит гробницу фараона, с высоты которой я буду плевать на всех!..
* * *
Жили мы хорошо и уютно.
Вздыхали, писали письма в Россию, катались на лодке и часто ездили верхом на унылых прокатных клячах под предводительством стройного красавца, Henri Dumay2, который редактировал какой-то бесцветный радикальный еженедельник "Progres Civigue"3 и со скучной настойчивостью подготовлял падение Мильерана и приход к власти Эдуарда Эррио.
Толстой то и дело менял ментоловые компрессы и продолжал писать "Хождение по мукам".
По поводу компрессов у него была тоже своя теория.
- Шиллер писал "Орлеанскую деву", держа ноги в ледяной воде и попивая крепкий черный кофе. Все это чепуха и обман публики. Я верю только в ментол, или по-нашему - мяту, потому что мята холодит мозги... у кого они есть. И освежает.
Есть еще другой способ, но утомительный: Грызть карандаши Фабера до самого грифеля. Огрызки выплевывать, а грифель глотать. Потому что грифель действует на молекулы и на серое вещество. А без серого вещества - ни романсов, ни авансов!.. Поняли?!
И вдруг без всякой связи с предыдущим зычным голосом затягивал:
Кто раз любил, тот понимает
И не осудит ни-ког-да-а-а...
После чего - компресс на голову, и уходил писать.
По временам все это казалось сном, выдумкой, неправдоподобной летней сказкой у самого синего моря, прелестной комедией, тургеневским "Месяцем в деревне".
Толстой обожал сниматься, и обязательный редактор "Progres Civigue", проглядевший все глаза на Comtesse moscovite4, считал своим долгом без конца щелкать аппаратом, лишь бы сделать приятное знаменитому писателю.
Тем более что писатель объяснялся главным образом знаками и умоляюще вопил:
- Наташа, объясни ему, что я говорю по-французски, как испанская корова!
Наташа переводила, любезный француз, само собой разумеется, возражал и, прикладывая руку к сердцу, уверял, что, наоборот, у графа отличный акцент и очень большой словарь.
В ответ на что Толстой угрюмо бурчал:
- Пусть Бога благодарит, что он по-русски не смыслит. А то я бы ему сказал три слова из моего словаря!
Наталия Васильевна безнадежно махала рукой, а monsiur Dumay5 начинал щелкать.
Сюжет для снимков выдумывал, конечно, Алексей Николаевич.
- Ты, - обращался он ко мне, - будешь изображать циркового борца легкого веса, потому что не признаешь лангуст и худ, как церковная мышь. Надень на себя твое купальное трико и нацепи одну-единственную медаль, самую малюсенькую, и то, так сказать, для красоты слога!
Называться ты будешь Джон Пульман, и приехал ты только что из Ирландии. А я нацеплю одиннадцать медалей, золотых и серебряных. Никита, неси медали, незаконнорожденный! - и буду называться борец тяжелого веса Иван Дуголомов, чемпион мира и Калужской губернии, поняли? Ничего не поняли!.. Скажи французу, чтоб пленку переменил!
Борцы отправлялись в полотняную кабинку, которую то и дело трепал и срывал с места морской ветер, и через несколько минут выходили на арену.
Публику изображали Наталия Васильевна, неистовствовавший от восторга Никита, будущий архитектор Фефа, автор "Иностранного легиона" Лидия Крестовская, какая-то приблудная мамаша из детской колонии, какая-то красивая, высокая Нина, вышедшая замуж за рейтерского корреспондента Вильямса и потому законно называвшаяся Ниной Вильямс, и еще одна курносенькая русская барышня по имени Леля, а по прозвищу, данному графиней Толстой, - Вишенка.
По ходу действия мы должны были изобразить предельный момент борьбы, Иван Дуголомов пыхтел, сопел, надувался и железным кольцом обхватывал борца легкого веса.
По данному знаку фотограф примерялся, щурил глаз, нацеливался и щелкал.
- Дирекция благодарит почтеннейшую публику за посещение! - торжественно провозглашал Толстой и, почувствовав внезапный острый голод, требовал лангуст, устриц, белого вина - благо, все это стоило грош медный - и с нескрываемой жадностью, обсасывая косточки, презрительно швырял в сторону не обладавших столь бешеным аппетитом созерцателей.
Вам, гагарам, недоступно
Наслажденье битвой жизни!
Гром ударов вас пугает...
Гагары хохотали, как ни одни гагары в мире не хохочут, а гордый Буревестник, выпятив увешанную медалями грудь борца и кормилицы, церемонно тряс руку monsieur Dumay и улыбался слащавой, наигранной улыбкой, которую почему-то сам называл:
- Улыбка номер семнадцатый!..
По вечерам сидели в темноте, на лавочке, у самого ржаного поля, напоминавшего Россию.
Дышали запахом морских сосен, соображали, как удешевить жизнь, устраивали экзамен на Чехова - какой породы была собака в рассказе "Дама с собачкой?" Как звали буфетчика из "Жалобной книги?" Где это сказано - "Эх вы! Женихи!.. поручики!.."
И так без конца, до поздней ночи.
В один из таких вечеров - пришлось к случаю, к разговору, - поделился с Толстым своей давно уже назревавшей мыслью об издании журнала для детей.
- Без кислых нравоучений и сладеньких леденцов, без Лухмановой, без Желиховской и Самокиш-Судковской.
С настоящими авторами, не подделывающимися под стиль сюсюкающих писателей для детей, и с настоящими художниками.
Толстой воспламенился, загорелся, сел на своего конька и понесся во весь опор.
- Журнал будет в четыре краски, на дорогой веленевой бумаге, начистоту, всерьез, чтоб все от зависти подавились!.. А я тебе напишу роман с продолжением, из номера в номер, на целый год, но, конечно, гонорар вперед, потому что пока не будет у меня лакированных туфель, я ни одной строчки не смогу из своего серого вещества извлечь!
Наталию Васильевну мысль о журнале тоже увлекла, но остановить буйно помешанного, как она в таких случаях шутливо называла мужа, было немыслимо.
Надо было терпеливо ждать, пока он сам собой выдохнется.
Разошлись поздно. Высоко в небе вспыхнула и погасла падучая звезда. От ржаного поля потянуло ночной свежестью.
Август был на исходе.