09 декабря 2016г.
МОСКВА 
-2...-4°C
ПРОБКИ
3
БАЛЛА
КУРСЫ   $ 63.39   € 68.25
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

ГДЕ НАЧАЛО ТОГО КОНЦА?..

Рассадин Станислав
Опубликовано 01:01 23 Марта 2001г.
Продолжаем дискуссию о литературных итогах ХХ века. В ней приняли участие критик Лев Аннинский (3 ноября 2000 г.), поэт Юрий Кублановский (28 декабря 2000 г.), литературовед Михаил Дунаев (5 января 2001 г.). Сегодня в спор вступает известный критик Станислав РАССАДИН.

Продолжение вопроса, сделанного заголовком статьи, известно: "... которым оканчивается начало". Старая шутка; возможно, мудрая, хотя скорее - просто отказ ради ленивого скепсиса от любого ответа. На самом деле ответ нам, как правило, даже слишком известен: он зависит от нас, он - почти мы сами и есть. И, нисколько не посягая, так сказать, на интеллектуальную собственность Льва Аннинского, напротив, подчеркивая очевидность его правоты, скажу, что и я - давно уже! - полагаю так же, как он: ХХ век начался в 1914-м, с войною. (Раньше нас о том сказала Ахматова: "А по набережной легендарной /Приближался не календарный - /Настоящий Двадцатый Век"). Кончился же наш с вами век, конечно, в 91-м - с распадом нашей страны, с обрывом нашей истории.
Наш, нашей... И кажутся не больше чем обаятельным краснобайством слова историка Панченко (сочувственно Аннинским процитированные): дескать, Господь не мыслил в десятеричной системе. Оно, разумеется, так, но область Господа вообще - немереная, неделимая вечность, наше же смертное время - область, где и обитают смертные люди, кроящие ее по-своему.
Потому решительно отказываюсь судить глобально: нам, худо-бедно пережившим свой и ничей более век, рискованно характеризовать век в масштабах всего мира - мира, куда равнодушнее нас пережившего крушение советской империи. А если Октябрьская революция действительно повлияла на всю мировую округу (на Европу, понятно, более непосредственно, на Америку - косвеннее), - то разве что как инфекция, против коей планета выработала-таки иммунитет.
Слегка зарвавшись в своем доморощенном агностицизме, не хочу решиться даже на обозначение "ключевых имен" или произведений-вех - даже в близкой мне области родной литературы. Не потому, что не имею четких пристрастий, а потому, что важнее уловить вектор движения - даром что оно в принципе неуловимо. И если все же конкретности ради надо назвать имя, то пусть оно будет демонстративно не "ключевое", не "знаковое", зато такое, что содержит загадку и предполагает - только предполагает - ответ. Вот, допустим, Георгий Иванов, чья судьба любопытна как раз своей незагаданной динамикой.
В предреволюционные годы критик Чуковский и поэт Ходасевич, отнюдь не сговариваясь, оба пожелали молодому Иванову "пострадать хорошенько", пережить "большую житейскую катастрофу", "большое настоящее горе", - тогда из него выйдет (и то вряд ли, добавлял Ходасевич) настоящий поэт.
Как в воду глядели. Не то что житейская, но общенациональная катастрофа, выбросившая Иванова из России, не просто перетряхнула его, вырвав из плена литературности, как Максимилиана Волошина. Происшедшее с ним похоже не на пробуждение, а на рождение. Очень посредственный стихотворец, неразборчивый подражатель Гумилева, Кузмина, даже Северянина, Георгий Иванов стал-таки не только поэтом, но таким, что нашел в себе силу гармонизировать хаос, распад, в этом преодолении и обретя неповторимое лицо.
Это притом, что сам же он демонстрирует распад наибуквальнейшим образом. В своей шокирующей, страшной, безумной прозе (так и озаглавленной - "Распад атома"), в этих новейших "записках сумасшедшего", где, впрочем, автор скорее не Гоголь, а получивший полную волю сам сумасшедший Поприщин, - здесь Иванов словно бы лишь воспроизводит победивший хаос. Он "сам частица мирового уродства" с "душой, как взбаламученное помойное ведро" (самооценка!). Он сдался от безысходной потерянности: "... Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?"
Но это - проза. А стихи поразительны именно тем, что, декларируя ту же покорную сдачу, тот же согласный распад, упрямо противостоят ему.
Как? Чем? Классической ясностью формы? Но вернее сказать: тем, что и положено выражать этой ясности, - на удивление не разлаженным строем души. Пусть будто находящейся в анабиозе: "О нет, не обращаюсь к миру я /И вашего не жду признания. /Я попросту хлороформирую /Поэзией мое сознание".
Этот пренеприятнейший (общее мнение) человек, способный сказать да и сделать ближнему гадость, обнаруживает в своей поэзии (стало быть, и в душе) такую глубину несчастья, которую впору назвать высотой. Поднимающей не только над эмигрантскими дрязгами, не только над нищетой, но даже - над одиночеством. Когда приходит понимание, сколь одиноки все - как всех и объединяет огромность общей утраты: "Россия счастие. Россия свет. /А, может быть, России вовсе нет. /И над Невой закат не догорал, и Пушкин на снегу не умирал/. И нет ни Петербурга, ни Кремля - /Одни снега, снега, поля, поля..."
Почему-то - хотя трудно ль понять - почему? - вспоминается Вяземский, заказывающий на горе Голгофа панихиду по Карамзину, Дмитриеву, Пушкину, Баратынскому, Денису Давыдову и т.д., по друзьям, которых уже нет, но ведь были!..
Можно сказать, что Георгий Иванов (как, к слову, и недоверчивый по отношению к нему Владислав Ходасевич) создал гармонию распада. Именно так: не гармонию посреди распада, но сам распад, явленный с жестокой откровенностью, однако тоскующий по гармонии: "...Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула?"
Первое слово, претендующее объяснить чудо этого рождения-возрождения: инерция. Дескать, она - как память о способности гармонизировать мир, "вводя" его острые углы в свою округлую, совершенную систему координат, - еще сохранялась даже для младших детей Серебряного века.
Инерция? Так ли?
Не так давно, взявшись писать книгу о трехвековом движении русской литературы, я обнаружил нечто, удивившее меня самого. То, с какой нечаянной трогательностью, с каким нечаянным бескорыстием литераторы, подчас ревниво соперничавшие, готовили приход и торжество соперника. Например: "Записной книжкой нерожденного Пушкина" назвал Батюшкова Мандельштам. А, скажем, гениально одаренный Полежаев, о ком Белинский, зная все обстоятельства страшной жизни (гнев императора Николая I, солдатчина, порка, ранняя смерть), тем не менее скажет: он-де "не был жертвою судьбы и, кроме себя самого, никого не имел права обвинять в своей гибели"? Это же черновой набросок Лермонтова, его трагедии, которую тот нес в себе самом!..
Дальше: Тургенев. Разве в его Лаврецком - не смутные очертания Пьера Безухова или Обломова? В Базарове - не Ставрогин ли брезжит? В Чертопханове из "Записок охотника" - не провидение ли типов Лескова?.. Так что Иван Александрович Гончаров в своих полубезумных мемуарах "Необыкновенная история" безвинно, но не беспричинно заподозрил Ивана Сергеевича в похищении собственных неразворотливых замыслов. Ну и т.д. - тема богатая, не увлечься бы. К тому же и говорю не ради вторжения в историю литературы, а чтоб доказать, с какой непрерывностью осуществлялась преемственность духа...
Нет. Тут - не инерция, как водится, затухающая постепенно. Тут - воля, сама себя воспроизводящая и питающая, ведущая не вниз, а к вершинам. Воля, которая ныне оказалась утраченной, - и, конечно, не только в искусстве.
Говоря о смене веков, невозможно не вспомнить (Юрий Кублановский и вспомнил) перекличку Баратынского и Блока: "Век шествует путем своим железным... - Век девятнадцатый, железный, /Воистину жестокий век!" И, как помним, далее: "Двадцатый век... Еще бездомней, /Еще страшнее жизни мгла..." Учтем, однако, что для Баратынского "железо" - это сталь плуга и прочих орудий цивилизации, наступающей на "золото" патриархальности, разрушающей единение человека с природой, ведущей следом понятия "корысти" и "пользы". Для Блока "железо" запахло смертоносностью; уже не прагматизмом, пугавшим литературного предка, но - бездомностью, ужасом, гибелью. Разница?..
Блок сочинял "Возмездие" в начале ХХ века, даже - в согласии с ахматовской "некалендарностью" - на самой границе веков, догадываясь, однако же, не предвидя буквально, насколько "воистину жестоким" окажется наше столетие. Значит ли это, что оно и более "железное"?
Если говорить о железе не буквально, не как о материале технических средств или средств уничтожения, но так, как говорили о нем Баратынский и Блок (у одного оно - знак прагматизма, у другого - жестокости, то бишь категории духа или, вернее, бездуховности), то какое уж в нашем веке железо! Вата... Кисель... Или - что там еще наглядно символизирует безвольную податливость и отсутствие сопротивляемости?
Самое страшное и самое характерное, что отличает российский ХХ век, - конечно, тоталитарность сознания; это в равной степени порождение тоталитарной власти и то, что побуждало власть к тирании. "Жестокий век"? О да, но жесточе всего обычно бывает слабость, физическая и тем паче духовная. И кто знает, какую роль в несчастьях России сыграла закомплексованность малорослого и рябоватого незадачливого стихотворца, недоучки-семинариста. Третьестепенного политика, до поры оттесненного фигурами Лениных-Троцких-Бухариных? (Как, впрочем, несомненны и "комплексы" рыжего симбирского гимназиста, ушибленного казнью террориста-брата.)
Хотя мы-то знаем. И мало утешения (еще меньше - окончательного понимания, что же все-таки с нами произошло), что неподалеку, в стране Гете и его Фауста, так же самоутверждался неполучившийся живописец, сполна натешившийся позорной податливостью уже своего народа. Говоря в скобках и в сторону - впрочем, не совсем чуждую моей теме и нашей судьбе, - возможно, и те народы, что избежали столь массового безволия, избежали его лишь по историческому везению?
Припоминаю, как читал лекцию в Копенгагене для американских студентов, приехавших в Данию, дабы изучать Россию, - такая вот загогулина. И, чтобы предупредить их заносчивость, сказал: мол, нечто похожее на то, что было у нас и в Германии, могло случиться у вас... Как так? А так. Если бы на подходе ко второй мировой не погиб от руки одиночки-убийцы популист отчетливо тоталитарного, фашистского толка, губернатор Луизианы Хью Лонг, победно прущий на Франклина Рузвельта и вполне вероятный будущий президент, - что бы могло стать с Америкой?
Правда, особого впечатления на студентов я, кажется, не произвел. Утешаюсь, что дело не только в слабости аргументов типа "если бы да кабы" и даже не в непробиваемой национальной самоуверенности американцев. О Лонге они слыхом не слышали, и даже моя подсказка: ну тот, что стал прототипом Хозяина, Вилли Старка, - не помогла. Ни один не читал "Всю королевскую рать".
Избавляю себя от должности дилетанта-историка и социолога-любителя - пусть профессионалы объяснят этот (думаю, до сих пор не объясненный) феномен массового безволия. И, возвращаясь к более понятным мне проблемам культуры, словесности, делаю замечание, по-моему, до чрезвычайности лестное для нынешних литераторов, объявивших себя "авангардом": они - законнейшие наследники одновременно и тоталитарной власти, и толпы, объятой тоталитарной психологией.
Безволие плюс жестокость - вот определяющие черты многих из них. Пусть жестокость бескровна (честное признание одного "авангардиста", объсняющего, зачем Владимиру Сорокину в романе "Голубое сало" понадобилось обгадить Ахматову и Пастернака: "Выхода нет. Очень тесен мир. Только за счет других"). Пусть и безволие разрушительно лишь в узкопрофессиональном масштабе как иждивенчество, как неумение-нежелание быть (см. выше) черновиком созидания и совершенствования.
Хотя, конечно, грустно: черновиком чего может стать это?..
Так что ж? Повторить ли за Френсисом Фукуямой лозунг-заглавие его нашумевшей статьи "Конец истории"? Или хотя бы - конец культуры? Да и повторяют то в беспечно нейтральном, то в победительном духе. Открыв свежий номер "Вопросов литературы", читаю, как хорошая поэтесса Лариса Миллер делится впечатлением от радиопередачи: речь идет о японском симпозиуме, посвященном нашему литпроцессу; критик Генис задорно оповещает как раз о надвигающемся "конце"; а представляют в Японии нашу прозу - Сорокин, поэзию - Пригов... Исполать!
Занятно, однако, что задолго до американского японца в России было написано следующее: " - ...А у нас всему конец. - Чему конец-то? - Да всей всемирной истории - на что она нам нужна?" Ибо: коммунизм и "есть конец истории, конец времени..." Андрей Платонов, "Чевенгур".
А вот это: "История прекратила течение свое"? Щедрин, книга о городе Глупове, и сему концу началом была привычка глуповцев "головотяпствовать". Что, в частности, выражалось в том, что они "заключали союзы, объявляли войны, мирились, клялись друг другу в дружбе, когда же лгали, то... были наперед уверены, что "стыд глаза не выест". Таким образом взаимно разорили они свои земли... и в то же время гордились, что радушны и гостеприимны".
Где начало того конца?.. Да вот оно - у Щедрина одно, у Платонова - иное, впрочем, все одного корня. Как и нынешний домашний апокалипсис. И вот эта повторяемость концов, то есть неосуществленность ни одного из них, - то, что внушает исторический оптимизм. Какой-никакой. А ежели что оптимизму мешает, так это неизменная однородность начала.


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников