03 декабря 2016г.
МОСКВА 
-5...-7°C
ПРОБКИ
1
БАЛЛ
КУРСЫ   $ 64.15   € 68.47
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

ПОЛЕНОВСКИЕ АЛЛЕИ

Когда умирает выдающийся человек, образуется лакуна, которую при нашем нравственном мелководье бывает нечем восполнить. Год назад скончался Федор Дмитриевич Поленов - внук выдающегося художника, писатель, культуролог, общественный деятель, бессменный директор легендарного поленовского музея-заповедника, что на Оке. И ощущение пустоты не проходит.Мало, слишком мало в наши дни людей такого калибра, выправки и породы. Облик офицера и интеллигента разом, добросовестность, трудолюбие, скромность и чувство юмора.В личности Поленова славным образом сопрягались аристократизм и разночинство; вся его деятельность и поведение - бескорыстное служение, значительность, благородство....Минувшим октябрем я вновь - после долгой паузы - побывал в Поленове. Там теперь директорствует вдова Федора Дмитриевича Наталья Николаевна Грамолина, замечательный знаток музейного дела.С дочерью Поленова, тоже Натальей, мы побывали в Бехове, на "родовом" поленовском кладбище, и помолчали возле ставшего уже темнеть от времени могильного креста Федора Дмитриевича. Я попросил Наташу письменно что-нибудь рассказатьоб отце - к годовщине его кончины.А сам теми же днями написал стихотворение "Перевозчик".Юрий КУБЛАНОВСКИЙ.

Несправедлива жизнь! Кажется, чего стоит просто сказать: "Я очень люблю тебя, я горжусь тем, что мы - это мы, что у нас есть Поленово, что если сейчас все не совсем так, как тебе хотелось бы, то это - временно, ведь я все понимаю, я очень хочу быть достойной тебя, я постараюсь все для этого сделать". Простые, но самые нужные ему слова, слова, которые он ждал всю жизнь, слова, которые по малодушию, из-за глупого, идущего от молодости опасения высокопарности я так и не сказала.
Самое трудное - это писать про свою семью, про самых близких, тем более ушедших. Слезы наворачиваются на глаза, вспоминаются трогательные, родные моменты, прожитые вместе: прозрачный дым самовара, растапливаемого шишками, колышки, которыми помечали юные ростки елок, высаживаемых в парке, первые минуты Нового года: все целуют друг друга, поздравляют, на столе - старый голландский фаянсовый сервиз с героями басен Лафонтена, под елкой, в старой корзине завернутые подарки. Благодаря отцу атмосфера нашего дома, несмотря на постоянное присутствие в нем молодых и современных людей, детей друзей и учеников московской школы имени Поленова, всегда сохраняла какое-то "старорежимное" обаяние, напоминающее уклад усадьбы XIX века...
Мой отец никогда не водил меня в цирк по выходным, не катал на плечах, не покупал мороженого, да и не было ничего подобного у нас в Поленове. Зато часов в пять утра он как-то взял меня на сенокос в Тарусу, мы ехали на грузовике, я, маленькая, называла всех косцов, музейных рабочих, просто по именам, а отец сердился и все повторял: "Что за барские замашки?". В другой раз мы стреляли сов в парке. Услышав крик совы, отец выходил из себя. Он их просто ненавидел, чувствовал в этих птицах метафизическую угрозу, говорил: "Раз совы опять вернулись - это к беде". Крик сов всю жизнь напоминал ему ночь внезапного ареста его родителей в 1937 году, когда птицы почему-то кричали особенно громко, истошно.
Тяжелая судьба музея-усадьбы очень сильно отразилась на отце: он многого боялся и был суеверен. Присказки типа "хорошо бы дожить" или "только бы ничего не случилось" постоянно присутствовали в его разговоре даже в самые благостные минуты. Он мало спал ночью, ходил по аллеям парка или сидел и курил часами на лавочке возле Большого дома-музея. Но мрачности в его характере не было никакой. Я всегда чувствовала его ласку и заботу обо мне, тревогу за внуков, которые каждый его приезд получали какой-то подарок из его дипломата - "волшебного чемодана", откуда появлялась на свет очередная игрушечная машинка.
Он приносил мне ежиков, отловленных в парке, всех их звали Васьками, жили они в коробке у меня под кроватью, скреблись там, потом сбегали. Жил у нас и кролик по кличке Консо (Конституция Советская), и свинья Феня, и кошка Кисмет (судьба, по-турецки), и много собак. Мы вместе топили печи и таскали дрова, пилили, косили, вечером он помогал мне седлать лошадь, отпускал на час-полтора покататься. Я, конечно, приезжала часа через три, предварительно прокатив половину местных ребят, а когда, приблизившись к усадьбе, замечала в сумерках фигуру отца, ищущего меня в лесу, я пряталась от страха, хотя никогда в жизни он не поднял на меня ни руку, ни голос.
Эти поленовские сумерки, мерцающие звезды, длинные тени от сосен скрещиваются и делают аллеи нереально длинными. Стук падающих яблок или треск коростели, завывание ветра или мелодия крупных капель дождя по крыше - вспоминаю все это, и мне кажется, что я выросла на другой планете.
Отец ночевал всегда в "Аббатстве", мастерской художника рядом с музеем, на втором этаже. Там, на чердаке, находилась самая лучшая комната нашего музея - костюмерная поленовского театра. В любой момент я могла прийти и мерить костюмы принцессы "Двенадцати месяцев", злых волшебниц и маленьких трубадуров. Он смеялся, глядя на меня, водил в башенку "Аббатства", показывал голубиные гнезда с птенцами и летучих мышей. Когда мне было лет семь, он на слух заставлял меня выучить "Двух гренадеров" Гете и "Воздушный корабль" Лермонтова, всегда называл меня именем Сямчик, водил за руку на всякие сборища, показывал знакомым: "Это моя юная дочь!", между тем как в школе при его появлении ровесники толкали меня и шептали испуганно: "Твой дедушка идет..."
Он боготворил маму. Наверное, просто не было дня, когда я бы не услышала слов: "Наша мамочка самая лучшая". Из Москвы раз пять-шесть в день раздавались звонки: "Как у вас дела?", и всегда он подробно рассказывал ей о своих и просил совета. Это называлось "устроить брифинг". Он просто обожал свою тещу, мою бабушку, они жили в Крылатском душа в душу, он каждый день покупал ей какие-то вкусные вещи. Дарил что-то. Отец очень страдал из-за разлуки со своим сыном, моим сводным братом Левой, писал ему письма, правда, порой не отправлял их, а Левина фотография всю жизнь висела на стене напротив его рабочего стола в "Аббатстве".
Он очень любил своих друзей, сослуживцев, одноклассников; в доме собиралось столько народу, что спали вповалку, выпивали, пели песни: "Не бродяги, не пропойцы... ", "Живет моя отрада... ", иногда даже танцевали под граммофон. Зимой он запрягал лошадь в сани и катал всех по парку, причем любимым развлечением было на крутом повороте вытряхнуть всех из саней в сугроб. Потом дома ставился самовар, топили его шишками, разжигался с одной спички камин, читались стихи: "Жизнь моя, иль ты приснилась мне...", а любимой присказкой его была: "Ой-ой-ой, грехи наши тяжкие"
Мы почти не говорили, чаще молчали, он не рассказывал мне о тех вещах, что сам пережил, о том, что я знаю теперь из биографий и поленовских архивов. Я сердилась на него, он меня прощал и любил. В этом жестокость и непримиримость молодости, в этом, в сущности, нет ошибки - это жизнь. Глупо, наверное, но очень хочется встать на высоком беховском холме, именно сейчас, на излете золотой осени, когда в сердце тоска и воздух уже пахнет заморозками, посмотреть на этот вечный, теперь не работающий карьер на другом берегу, как шрам, изуродовавший окрестность, на серую Оку, на облетающий лес и сказать громко то, что так нужно было сказать раньше, всего год назад: "Прости! Мы постараемся сделать так, чтобы тебе никогда не было за нас стыдно!"
ПЕРЕВОЗЧИК
Н.Грамолиной
Не на русскую душу доносчиком,
лучше стану судьбе вопреки
с поседевшим лицом перевозчиком
у безлюдной излуки Оки.
Кулаки побелеют от сжатия
рукоятей весла и весла.
Если правду, пока демократия,
жизнь меня хорошо потрясла.
Ив клубление зыбко-прощальное,
и дубки на другом берегу -
будто вдовый кольцо обручальное,
очертания их сберегу.
Чтобы в час убывания с белого
света, ставшего меркнуть в окне,
частью именно этого целого
на мгновение сделаться мне...


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников