06 декабря 2016г.
МОСКВА 
-9...-11°C
ПРОБКИ
6
БАЛЛОВ
КУРСЫ   $ 63.87   € 68.69
НЕФТЬ  +1.73%   44.76

ВИКТОР АСТАФЬЕВ БЕЗ ВЫХОДНЫХ

1974
Дорогой Валентин!
Меня очень взволновало и тронуло ваше письмо. Вы очень точно

1974
Дорогой Валентин!
Меня очень взволновало и тронуло ваше письмо. Вы очень точно схватили суть происходящего в нашей литературе. А значит, и во всей духовной жизни. Ряженьем в благородство, игрой в "отцов родных" (я это называю: "не кнутом, а пряником") улавливание душ нестойких, жизнью не битых. И они-то своей неосознанной, но, что еще страшнее, осознанной наивностью наводят "порядки" в движении мысли, определяют (или, точнее, пытаются совершенно безуспешно определить) нравственный климат общества. /... /И вот что страшно: привыкшее к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившее к этому общество, неустойчивое, склизкое, все время как бы пытающееся заняться фигурным катанием на самодельных коньках-колодках (которые мы оковывали отожженной проволокой), оно, это общество, вместе со своими "мыслителями" не готово к такого рода литературе. Война - понятно; победили - ясно; хорошие и плохие люди были - определенно; хороших больше, чем плохих, - неоспоримо; но вот наступила пора, и она не могла не наступить - как победили? Чего стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми? Что, наконец, такое война, да еще современная? И самое главное, что такое хороший и плохой человек? Немец, убивающий русского, - плохой, русский, убивающий немца, - хороший. Это в какой-то момент помогало духовному нашему возвышению, поднимало над смертью и нуждой, но и приучало к упрощенному восприятию действительности, создавало удобную схему, по которой надо и можно любить себя, уважать, хвалить, и отучивало думать настолько, что на схемы и еще на кого-то и чего-то мы начали вообще перекладывать функции думания и, что самое удручающее, если не ужасное, мы во многом в этом преуспели.
Жить не думая, жить свободно от снедающих дум о себе и о будущем (а мысль всегда была двигательной энергией в движении человечества), веря или уверяя себя, заставляя поверить, что будущее и без твоего ума обойдется, тебе только и надо, что работать, не покладая рук, - оказалось очень удобно, но это развратило наши умы: лень ума, и без того нам присущая, убаюкала нас, и понесло, понесло к сытости, самодовольству, утешению и равнодушию. Но мысль неостановима: криво ли, спиралью ли, заячьими ли скидками она идет, движется, и, если закостенела, - пробуждение ее болезненно, ужасно. Пролежавший в гипсовой форме человек с больным позвоночником, вставая на ноги, нуждается в опоре, всякое движение в нем вызывает страх упасть, кости его берцовые упирают больно в таз, таз в свою очередь давит на ребра, ребра на грудную клетку, а та - на шейные позвонки, через великие муки и мужество должен пройти человек, чтобы вновь получить возможность двигаться, жить естественной, нормальной жизнью...
Сможем ли мы? Как далеко зашла наша болезнь неподвижности? Способны ли мы уже на те муки самопожертвования, отказа от себя и своих материальных благ? Вот вопросы, на которые, хочешь не хочешь, уже надо давать ответы. Иначе гибель всем. "Хорошие - плохие" люди в военной форме уже свое отжили. Они существуют только благодаря законсервированности и косности человеческой мысли. Прогресс, а он в основном служит так называемым целям обороны, уже пошел в наступление, и когда-то казавшиеся смешными слова о том, что "войны не будет, но будет такая война за мир, что камня на камне не останется", уже не кажутся смешными. Только разум, только пробуждение и возмужание человеческой мысли могут остановить все это. И опять мучение, и опять боль - а у нас-то как? Худо, убого, мордовороты в науке и в литературе, да и во всей культуре были и есть сильнее мыслителей и их больше, но они страшны стали тем, что надели на себя те же заграничные модные тряпки, парики, золотые часы и сменили облик на этакого ласкового, добренького интеллектуала, который готов с тебя "пылинки снимать", чтобы ты только не ерепенился, был "как все", служил "общим целям", т.е. плыл по течению, совершенно не думая и не заставляя никого думать о том, куда тебя вынесет и всех нас тоже...

1976
"Царь-рыба" моя подошла к концу в печатании в журнале, потери в повести огромны, особенно досталось второму куску в N 5. Много нервов, много сил взяла эта "редактура", на душе было горько и пусто, недоумение брало - уж если это режут и порют, то что же тогда будет, если "поплотнее" навалиться на то, что называется правдой? Страшна она, матушка, ох страшна! Вот и не подпускают, ведут отстрел с упреждением.
Горькое твое письмо долго лежало перед моими глазами (у меня погиб брат. - В.К.), не раз я его перечитал - понимаю и вижу за этими строками много. Теперь тебе понятней станет то, что пережил наш брат на войне, - к смерти привыкнуть нельзя нигде, и на войне тоже, но притерпеться, отупеть возможно - я после войны лет пять или семь не реагировал на смерть, закапывал людей, как поленья, лишь смерть махонькой дочери (непривычно! не хоронил детей) сшибла меня с ног - в прямом смысле, и я даже нюхал нашатырный спирт, а остальное "не брало". Году в 53-м или 54-м шел я на рыбалку за Вильвенский мост по известной тебе дороге и неподалеку от не менее тебе известной 9-й школы (шел рано утром) увидел как-то жалко и остраненно плачущую женщину, до которой еще полностью не дошло горе или, наоборот, уже "перешло" ее всю так, что она была как бы вне себя (в прострации, как ныне говорится) и держалась горько и как-то вяло спокойно. Ее о чем-то спрашивал милиционер и записывал чего-то в блокнот. Чуть отчужденно стоял в стороне и хмурился пожилой путеобходчик. Я приблизился и увидел накрытую женским полушалком девочку, волосики которой белели недвижно и обвисло, личико, чуть выставленное из-под полушалка, было испачкано сажей и мазутом, судя по личику, девочке было лет восемь-девять. И так ее изрезало, что она вся уместилась под полушалком... Я молча ушел, и в душе моей появилась жалость, и долго еще, да и сейчас я помню явственно белые волосики, жидкие, реденькие, виднеющиеся из-под старого темного полушалка. Жизнь дала мне много "смертного материала", начиная от детского потрясения - смерти матери. Нашли ее на девятый день страшную, измытую водой, измятую бревнами и камнями; вытаскивал людей из петель; видел на Житомирском шоссе наших солдат, разъезженных в жидкой грязи до того, что они были не толще фанеры, а головы так расплющены, что величиной с банный таз сделались, - большего надругательства человека над человеком мне видеть не доводилось. Отступали из Житомира, проехались по людям наши машины и танки, затем наступающая немецкая техника, наступая в январе, мы еще раз проехались машинами и танками по этим густо насоренным трупам. А что стоит посещение морга, где лежал задушенный руками женщины(!) поэт Рубцов (я был в морге первым, ребята, естественно, побаивались, а мне уж, как фронтовику, вроде и все равно... ). Привычен! Какая проклятая сила, чья страшная воля прививает человеку такие вот "привычки"?! Так вот мой Борис Костяев не влез в эту привычку, не вынес страсти этакой, а критики все долдонят и долдонят: "умер от любви!". Простое, общедоступное, удобное, а главное, и "безвредное" объяснение, за него "ничего не будет"! - какой примитивизм!
1982
Читаю "Осень Патриарха". С трудом достал. Читаю и убеждаюсь, что вся наша литература, вместе взятая, дряхлая, менторская и сладкожопая по сравнению с книгой Маркеса. В "Патриархе" он добрался-таки до чудовищного нашего творения, способного погубить весь мир. И в его генерале узнаются все деспоты мира, и наши тоже, и все подлецы и трусы, и шкурники, значит, и мы - тоже. Беззубо шамкаем мы голыми деснами что-то про природу и человека, часто умненько, ласково, когда кругом такая "блядская жизнь", как сказал великий Маркес. Великий Гоголь нашего времени, так бы я его назвал, и из всей нашей бумажной продукции поставил бы в ряду с ним только "Тихий Дон", "Теркина", да последний роман Айтматова.
1989
Мы - в порядке, но я углубился в роман после поездки в Америку, где все работают хорошо, много смеются, здороваются друг с другом, а не говорят про работу и не перегрызают глотки друг другу. Мне, чтобы меньше хотелось блевать и умирать от вида нашей паршивой помойки, нужно было срочно погружаться в дела свои, а не общественные. На сессию я не ездил, там есть кому и без меня штаны протирать и языком болтать, а принялся за роман, за первую книгу (вторая и третья в набросках есть), и ничего, рабочее настроение, нажитое за морем, не иссякло до се, перешел сегодня на 200-ю страницу черновика, пока температура в рукописи низковатая, но и материал-то не кипящий, а, скорее, вопящий, и постепенно я и рукопись, надеюсь, раскалимся.
Да вот съезд надвигается, отрываться от рукописи придется.
Ах, как не хочется! Для меня и раньше было это больное дело, а теперь... Когда сил меньше, годов больше, а на сердце беспросветно, и вовсе отрыв от рукописи и дома болезнен, ну да куда же денешься-то? Все втянуты в колею, и я тоже, вертимся, или по Клиффорду: "... и вертится планета и летит к своей неотвратимой катастрофе".
1993
Всю-то зиму-зимскую я проработал, оттого и не писал тебе. Делал черновик второй, очень трудной книги, более объемистой и страшной по сравнению с первой. Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдешь - сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлестывают бумагу и переливаются за край ее. Когда-то красавец Симонов, умевший угождать советскому читателю, устами своих героев сказал - немец: "Мы все-таки научили вас воевать", а русский: "А мы вас отучим!" - так вот моя доля отучивать не немцев, а наших соотечественников от этой страшной привычки по любому поводу проливать кровь, желать отомстить, лезть со своим уставом на Кавказ, ходить в освободительные походы.
Литература про "голубых лейтенантов" и не менее голубеньких солдат, романтизировавшая войну, была безнравственна, если не сказать круче. Надо и от ее пагубных последствий отучивать русских людей, прежде всего этих восторженных учителок наших, плебейскую полуинтеллигенцию, размазывающую розовые слезы и сладкие сопли по щекам от умиления, так бы вот и ринулись она или он в тот блиндажик, где такая преданность, такая самоотверженная любовь и дружба царят...
Носом, как котят слепых, надо тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слезы - иначе ничего от нашего брата не добьешься. Память у россиян так коротка, сознанье так куце, что они снова готовы бороться с врагами, прежде всего унутреними.
1998
Надорвали меня последние труды - эта повесть и работа над собранием сочинений. Болел лето, перемогался осенью и зимой, которая сразу у нас круто взялась за свои дела, успел похлюпать.... Пересилившись, начал копаться в бумажках, нашел наброски "Затесей", где лишь одно название, и царапаю потихоньку бумагу. Жалко затихающего и затухающего в душе и памяти материала. Знаю, что он "мой" и никто его не увидит, не повторит и "не отразит", но в вольную, опустевшую башку, наряду с другими "крамольными" мыслями, влезла и та, что дело наше не только бесполезное, а и греховное. Обман с помощью слова. Как в церкви, превратив ее в театр, блудными словами сотни лет обманывают, - это называется "утешают" мирян, так и мы на бумаге творим грех, изображая и навязывая людям свое представление, в большинстве своем убогое, о таких сложных материях, как жизнь, душа, мир, Бог, бесконечность, смерть, любовь, бессмертие. Но люди читают и все еще верят лукавому слову.
2001
... И я поздравляю тебя с Пасхой, с этим, так и оставшимся с детства в памяти таинственно-торжественным праздником. И хотя еще затемно при наступлении иль накануне Пасхи стреляли у нас по всем улицам и переулкам, это не пугало, а заставляло замирать сердце от чего-то непонятного и тайного, чего боишься и ждешь. Как сон, как что-то загадочное в тень прошлого откатило все это, жизнь сделалась обнаженной и утратила все и всякие таинства.
Больше писем не было. Через полмесяца его настиг инсульт. И хоть он еще выбирался и мы еще перекидывались словом-другим по телефону и даже осмеливались думать об Овсянке, но было ясно, что эпистолярная глава нашей жизни дописана...


Loading...



В ГД внесли законопроект о декриминализации побоев родственников