"В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО"

ИВАН БУНИН
1870 - 1953
Станиславский когда-то предложил ему сыграть Гамлета. Но

ИВАН БУНИН
1870 - 1953
Станиславский когда-то предложил ему сыграть Гамлета. Но вопрос "Быть или не быть в России?" он решил по-своему: быть не в ней, но с ней. И, хотя ему пришлось провести в эмиграции почти 34 года, Россия была главным содержанием его жизни.
"Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести". В этой прозе живет его Россия, ее он сохранил для нас - благоухающую, как свежескошенная трава, разостланная на Троицу в сельской церкви. В оставленной им России храмы превращали в овощехранилища. Здесь обитал устоявшийся запах гнилой картошки, которую перебирали не только беспаспортные колхозники, но и срочно бросаемые на ее спасение физики и лирики. Через три с половиной десятилетия после смерти Бунина началась эпоха поспешного восстановления церквей, но один поэт горько заметил: "России внутренняя ценность не в реставрации церквей, а чтобы в нравственность, как в церковь, водили мы своих детей". Запах гнилостности нет-нет да и высунется сквозь приторный ладан, когда под помавание кадилом в церквах неуклюже крестятся те самые люди, которые эти церкви гнобили.
Но раскрываешь сегодня бунинские страницы, а они до сих пор неиспаримо пахнут антоновскими яблоками, свежим сеном, скошенным на Троицу. Пережитое не умирает, если остается в слове. Иван Алексеевич по осколкам, крупицам, крохам воскрешал свою потерю - Россию - где-нибудь в Париже или Грасе.
"Так написано, что и Тургенев не написал бы, а уж обо мне и говорить нечего" - вот как восхищенно отзывался о прозе Бунина Толстой. Ему вторил Блок, обычно жестковатый ко всему, что может показаться слишком красивым живописанием: "Так знать и любить природу, как умеет Бунин, - мало кто умеет".
В рассказе Бунина "Солнечный удар" есть фраза: "Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться". Через эту деталь передана "нажженность" не только погон и пуговиц, но и души изумленного и растерянного поручика, задыхающегося от любви к женщине, которая, тоже задыхаясь от самой себя, бросилась в объятия к нему, зная, что никогда больше с ним не встретится.
Секрет бунинской прозы - физически передающаяся читателям свежесть ощущений. Казалось, и его проза рифмовалась, хотя в ней не было натянутых "поэтизмов", одалживаемых нашими отечественными имитаторами популярного тогда Станислава Пшибышевского, заслуженно забытого сейчас и в Польше, и в России. В Серебряном веке, уж слишком пиететно воспеваемом его апологетами, было много ходульного, слащавого, а подчас и эпатирующего. У каждого литературного периода есть свои "прибамбасы" - неизбежная дань вкусу времени. В конце XIX века и начале XX модно было выворачивать душу наизнанку, нарочито демонизировать самих себя. Поэты собой либо чрезмерно восхищались, либо чрезмерно на себя наговаривали, "интересничали".
Бунин застегнул стих на все пуговицы, противопоставил вывернутости души ее слегка надменную недотрожливость. Это - осознанно сдержанная поэзия. Из-за такого самоограничения Бунин не стал великим поэтом в поэзии, зато стал великим поэтом в прозе, для которой спас все спрятанное от рифм. К широкому кругу читателей вырвалось, пожалуй, лишь его стихотворение "Одиночество".
Не поддающийся логической расшифровке шедевр "Льет без конца. В лесу туман... " как будто не написан, а сыгран шлепаньем тяжких капель ливня по окну избы, стуком деревянной ложки о подоконник вкупе с мычанием теленка, мушиным гудом, звоном овсянки, шумом горестных елок. Стихи совсем еще юного Бунина о родине ("Они глумятся над тобою... "), поставленной в положение матери, унижаемой собственными детьми, с унаследованной болью через много лет аукнутся в поэзии одного из шестидесятников, а отцовские черты Ивана Алексеевича отчетливо проступят в прозе Юрия Казакова.
Круг читателей главной поэзии Бунина - его прозы - неизмеримо широк. Он когда-то явно писал о себе самом:
Черный бархатный шмель,
золотое оплечье,
Заунывно гудящий
певучей струной...
Не дано тебе знать
человеческой думы,
Что давно опустели поля,
Что уж скоро в бурьян
сдует ветер угрюмый
Золотого сухого шмеля!
Но угрюмый ветер революции сдул его в бурьян забвения лишь на время - он был первым, чьи книги вернулись из эмиграции домой и уже навсегда. А вот на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где его могила, как в доме из рассказа "Грамматика любви", все усыпано золотыми мертвыми пчелами, так и не долетевшими до России. Боюсь, что, будь жив Бунин, он бы меня крепко приложил за такое уж слишком сентиментальное сравнение. Впрочем, когда-то он сам был сентиментальным обожателем Надсона.
"Певучая струна" золотого сухого шмеля беспрестанно вибрирует в бунинской прозе. Если получивший когда-то Пушкинскую премию стихотворный сборник "Листопад" сейчас вряд ли может кого-то задеть, являя собой лишь примерное ученичество в русле пушкинских традиций и не больше, то "Господин из Сан-Франциско", "Жизнь Арсеньева", "Темные аллеи" бередят душу до сих пор. Он безусловно заслужил Нобелевскую премию, этот наш первый русский лауреат, не только как живописец России, но и как Пимен ее страданий, хотя "добру и злу" он внимал далеко не равнодушно и в его летописи есть свой перекос. Да кто тогда, за редким исключением Максимилиана Волошина, не был "перекошен" страшным вулканическим извержением изначально справедливого недовольства, обрушившегося затем на столькие ни в чем не повинные головы! В конечном счете правда о революции сдвоена - она и в трагическом стихотворении казака-врангелевца, стреляющего в своего коня, плывущего за кораблем с изгнанниками, и в стихотворении о красноармейце-мечтателе, погибающем в украинских степях за неизвестную ему Гренаду.
При всей односторонности его отношения к "красной России" Бунин восхищался мужеством русских солдат, с восторженной лихорадочностью заносил известия об их победах в свой дневник военных лет. Его глубоко тронул поэтический портрет русского бойца, вовсе не похожего на пресловутого булгаковского Шарикова, в книге "Василий Теркин". Однако Варламу Шаламову, будущему автору "Колымских рассказов", был добавлен лагерный срок в 1943 году, именно во время тогдашних героических побед за то, что назвал Бунина классиком русской литературы.
Бунин, несмотря на уговоры Константина Симонова, все-таки не решился вернуться на родину - вернее, решил не возвращаться, и правильно сделал. Если невозможно представить в 1937 году столь ненавидимого Буниным Маяковского, то еще невообразимей в СССР сам Бунин в пору издевательств над Ахматовой и Зощенко, арестов так называемых врачей-вредителей...
Он пророчески угадал надвигающееся торжество Шариковых: "Честь унизится, а низость возрастет... И лицо поколения будет собачье". Но если воспринимать это как приговор будущему, то Бунин, к счастью для него самого и для России, оказался прав далеко не полностью.
Я уверен, что многие потомки Бунина прочитали его "Окаянные дни" и поняли: если такое дьявольское наваждение, как гражданская война, в России повторится, то Россия может не выдержать. Нельзя бесконечно уповать на ее живучесть. Одна физическая живучесть граничит с духовной смертью. А вот если вопреки всем соблазнам бездуховности мы выживем духовно, то выживем и пространственно, и материально, и демографически.
Культура в ее высшем понимании - это унаследованная совесть. А из русской совести невозможно вычесть Ивана Алексеевича Бунина и всех тех, кто вынужден был покинуть родину, на самом деле оставаясь с нею всегда.
ДВА КЛАССИКА
Превыше храмов
для меня барак,
где спал Шаламов -
щетиной о кулак.
За то, что Бунина
он классиком назвал,
его, как буйного, -
в глушь,
на лесоповал.
Иван Лексеевич,
вот ваш потомок -
из тайных семечек
ваших антоновок.
Иван Лексеевич,
вот вам подмога -
не из лицея ведь,
а из острога.
Что мы содеяли,
кроваво ссорясь!
Но и в Совдепии
выжила совесть.
Застыть не властная,
кровь бело-красная
поверх двух шрамов.
Два русских классика -
Бунин,
Шаламов.
РОДИНЕ
Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом черных хат...
Так сын, спокойный и нахальный,
Стыдится матери своей -
Усталой, робкой и печальной
Средь городских его друзей,
Глядит с улыбкой состраданья
На ту, кто сотни верст брела
И для него, ко дню свиданья,
Последний грошик берегла.
1891
* * *
Я к ней вошел в полночный час.
Она спала, - луна сияла
В ее окно, - и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, -
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.
1898
ОДИНОЧЕСТВО
И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады.
Я на даче один. Мне темно
За мольбертом, и дует в окно.
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой...
Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
Проживу и один - без жены...
Сегодня идут без конца
Те же тучи - гряда за грядой.
Твой след под дождем у крыльца
Расплылся, налился водой.
И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
Мне крикнуть хотелось вослед:
"Воротись, я сроднился с тобой!"
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила - и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить...
Хорошо бы собаку купить.
<1903>
ПЕСНЯ
Я - простая девка на баштане,
Он - рыбак, веселый человек.
Тонет белый парус на Лимане,
Много видел он морей и рек.
Говорят, гречанки на Босфоре
Хороши... А я черна, худа.
Утопает белый парус в море -
Может, не вернется никогда!
Буду ждать в погоду, в непогоду...
Не дождусь - с баштана разочтусь,
Выйду к морю, брошу перстень в воду
И косою черной удавлюсь.
<1903 - 1906>
* * *
Льет без конца. В лесу туман.
Качают елки головою:
"Ах, Боже мой!" - Лес точно пьян,
Пресыщен влагой дождевою.
В сторожке темной у окна
Сидит и ложкой бьет ребенок.
Мать на печи, - все спит она,
В сырых сенях мычит теленок.
В сторожке грусть, мушиный гуд...
- Зачем в лесу звенит овсянка,
Грибы растут, цветы цветут
И травы ярки, как медянка?
Зачем под мерный шум дождя,
Томясь всем миром и сторожкой,
Большеголовое дитя
Долбит о подоконник ложкой?
Мычит теленок, как немой,
И клонят горестные елки
Свои зеленые иголки:
"Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!"
1916