Польские шипы и русские розы

Судьба российской Эдит Пиаф не раз поворачивалась к певице изнанкой

«Меня всю жизнь спасали упорство и врожденная интуиция. В лесу и больших городах я не ориентируюсь — как говорят, пространственный кретинизм. Это оттого, что в детстве долго просидела в замкнутом пространстве. В Ленинграде поначалу путала, в какой стороне Невского проспекта Адмиралтейство, в какой — Московский вокзал, а также русские слова „разрешите“ и „извините“. Если в трамвае наступала соседям на ноги, то говорила: „Разрешите!“ Один мужчина ответил: „Пожалуйста!“ — и подставил вторую ногу».

Пьеха заразительно смеется и продолжает: «В детстве я была дичком — одинокой и необщительной польской девочкой, которая однажды целый год проплакала на последней парте в классе французской школы. Потом пела в школьном хоре, а в семь лет исполнила „Марсельезу“ на улице шахтерского поселка Нуаэль-су-Ланс».

Судьба российской Эдит Пиаф не раз поворачивалась к певице изнанкой — Пьеха голодала, терпела тиранию отчима и недалеких старшекурсников, ночевала на вокзалах, пытаясь попасть на прием к министру. Легенда отечественной эстрады прошла путь, полный чудесных превращений — от Золушки и гадкого утенка до всенародной артистки СССР.

Эльфы за шкафом

«В жизни было много роз, но я шла по шипам, — произносит она, подождав, пока я включу диктофон. — Я долгое время была нелюдимой, закомплексованной, но привыкла выигрывать бой. Все теряла, однако самолюбие и целеустремленность оставались при мне. Интуитивно я понимала, что надеяться не на кого. Как на баррикадах — надо восходить на вершину и побеждать.

Мне было четыре года, когда мама похоронила моего папу. Он умер от профессиональной болезни шахтеров — силикоза — в 36 лет. Шел военный 1941-й год, мы жили в оккупированной Франции. После смерти папы маме пришлось самой идти на заработки. Она нанялась в нацистскую воинскую часть уборщицей и прачкой. А что было делать? Нужно же чем-то кормить детей. В детстве мама ходила в немецкую школу и знала немецкий лучше, чем польский, хотя сама она чистокровная полька, родилась в Познани. Ей давали за работу котелок супа. А по карточкам выдавали гнилой сыр и прокисшее сухое вино, которое мама кипятила, чтобы его можно было смешивать с водой и поить меня вместо сока. Уходя на работу, мама на целый день запирала меня одну, так ей было спокойнее. На два года, до шестилетнего возраста, я стала домашним узником. От долгого пребывания в четырех стенах развилась сильнейшая фантазия: я придумывала себе несуществующие предметы, эльфов, забиралась на шкаф и мастерила там куклу — связывала тряпочки и куски ваты, рисовала глаза, обрезала края маминого выходного платья: Так начиналась жизнь — в полном одиночестве, некому пожалеть и приласкать. Но, несмотря на свое заточение, я росла довольно живая, хотя и дикая. Потом мама отвела меня в местную школу. Весь год я проплакала на последней, „ослиной“ парте. Слезы катились градом: не хватало одиночества, моей куклы. Настоящих-то кукол у меня тогда вообще не было. Я растерялась, поскольку не умела общаться с людьми — этакий Маугли в каменных джунглях».

Жизнь на галерке

«В 1944-м случилось новое несчастье: от туберкулеза умер брат. Маме пришлось снова выйти замуж. Отчим меня невзлюбил. Но я уже оклемалась, играла с другими детьми. Когда урок прерывался бомбежкой, нас отводили в бомбоубежище. В школе подкармливали „гуманитаркой“ — давали сухарики и постные супчики. Я продвинулась в учебе и на „ослиной“ парте уже не сидела. А к концу третьего класса пересела на первую. Жизнь вроде бы налаживалась. Но тут отчим решил возвращаться в Польшу. Шел 1946-й. Он тоже, как и мама, был чистокровный поляк. А мама не хотела: во Франции у нее оставались родственники. Но мы все же поехали — в товарняках, на соломе.

Мы сошли с поезда в Судетах. Там я опять пошла в школу. Знала французский и немецкий языки, но по-польски ни бум-бум. Снова сижу на последней парте и начинаю приспосабливаться к жизни. Начались прежние проблемы с общением, и на этой почве развился настоящий комплекс неполноценности.

Меня пожалели, перевели в 4-й класс. Я была не уродина, две косички торчали, худое лицо, глаза большие, вся такая недокормленная. Старалась скорее научиться изъясняться по-польски — во Франции я ведь молчала везде, кроме дома и школы, а если и говорила, то по-французски. А в 5-м классе появилась замечательная учительница пани Кухальская. Она поинтересовалась, в каких условиях я живу, расспросила про моего маленького брата, который пачкал тетради, из-за чего я порой незаслуженно получала двойки. Добрая пани взяла меня под свое крыло».

«Серебряные» ложки

«Потом я увлеклась преподаванием и целые дни проводила в педагогическом лицее. Мама меня отпускала, лишь бы мы пореже виделись с отчимом. Он был деревенский мужик, родители избивали его палкой, и меня он тоже пытался учить ремнем. Я его оправдывала, прощала в душе, но одновременно затаила обиду и молила Бога дать мне возможность убежать из дома. Очень жалко было маму, которая, защищая меня, тоже оставалась в обиженных. А отчим лелеял сына, которого мама родила ему в 39 лет.

Отчим хотел, чтобы я стала портнихой и имела «верный заработок». Запрещал читать книги, говорил, что это занятие для бездельников. Я читала ночью под одеялом. Каждый день ездила в лицей, четыре остановки на поезде. Состав отправлялся в 7 утра. Я вставала в 6 — и на станцию, зимой по пояс в снегу. Когда вечером поезд запаздывал, отчим встречал меня ремнем. Я спрашивала: «Почему вы меня бьете?» Он отвечал: «А чтоб шлюхой не выросла!»

Однажды вижу — мама в слезах, что-то случилось. Плачет: «Он опять меня побил!» Я подошла к отчиму: Я была лучшей спортсменкой в лицее, ноги как каменные — взяла его за лацканы, подняла и говорю: «Если мама мне еще раз скажет, что вы на нее подняли руку, будете иметь дело со мной!» И пошли радостные письма от мамы: «Он тебя боится!»

Отчим не курил и не пил — шахта, пыль, он берег себя. И я росла «правильная», готовилась в училки. Но Бог услышал мои молитвы: меня вызвали к директору и сказали: «Вы выдвигаетесь на состязание, приз — учеба в Советском Союзе. Будут лучшие ученики Польши». Я обрадовалась: наконец-то я убегу из дома! И победила в конкурсе.

В то время я уже пела в лицейском хоре. Дирижера звали пан Шурко. Однажды он сказал: «Ты будешь известной артисткой». Я ответила: «Я буду училкой. Я пою для себя. Мама говорит, что пением на хлеб не заработать». Когда я сдала последний экзамен, побежала в костел и поблагодарила Бога: «Спасибо, что я убегаю из дома!» Мне было жаль маму и подружек, но я бежала от отчима.

Спустя много лет я пригласила его и маму в нашу с Александром Броневицким ленинградскую двухкомнатную квартиру, и отчим сказал: «А я-то думал, что из тебя ничего не выйдет. Оказывается, ты живешь хорошо, даже ешь серебряными ложками!» Он ошибся — это был обыкновенный мельхиор. А в Польше у нас были железные ложки и вилки. Отчим был очень обескуражен, что его пророчества не сбылись. После смерти мамы он болел, писал мне слезные письма, просил прислать мамину золотую цепочку, колечко, я все выполняла. Я помнила фразу: «Только сильные умеют прощать».

Мясо от мужа коровы

«В 1955-м я переехала в Ленинград — и опять все сначала. В комнате мы жили вшестером: две старшекурсницы-русские, албанка, румынка и две польки. Одна из старшекурсниц, сибирячка Лиза, была очень жестокой. Эта Лиза издевалась надо мной: «Вы, иностранцы, дармоеды, едите наш хлеб, не знаете русского!» Мы и вправду получали сталинскую стипендию — больше, чем другие студенты. В комнате процветала дедовщина. И снова — ломка моей личности. Я потерялась напрочь, не зная русского, а тут еще терроризм пятикурсницы. «Капитал» Маркса конспектировала со словарем... Единственная радость — записалась в хор польского землячества. И засияло солнышко, потому что я опять себя нашла. Потом мы с моей подружкой-полькой Зошкой перешли в соседнюю комнату. Там были другие девушки — тоже старшекурсницы, но интеллигентные, русские из Прибалтики. Они стали опекать нас.

Однажды после переселения я вдруг очнулась — будто вытащили вату из ушей. Я вдруг стала все понимать. С трудом, со страшным акцентом, но говорить по-русски. Хором польского землячества руководил Александр Броневицкий — и он стал выталкивать меня на сцену. Мы репетировали в Ленинградской консерватории. Мое рождение как артистки произошло там в новогоднюю ночь с 1955-го на 1956-й — я спела свою единственную отрепетированную с ансамблем песню «Червоный автобус». И четыре раза бисировала. Начались записи пластинок, концерты, киносъемки. Я растолстела, потому что впервые в жизни дорвалась — каждый день наедалась досыта: проедала всю стипендию в 500 рублей плюс 400 «посольских». Съедала за раз банку сгущенки, две пачки печенья, все пирожные, которые попадались на глаза, в студенческой столовой брала два первых и два вторых. Подруги смеялись: «Куда в тебя столько влезает?» Я отвечала: «Все время есть хочу!» Но я еще плохо говорила по-русски. Однажды сказала кассирше: «Пожалуйста, две порции мяса от мужа коровы!» Не знала слова «говядина»:

В 1961-м родилась моя дочь Илонка. Я готовилась к беременности, штудировала книги, чтобы родить без боли. И вот нашла в Публичке брошюру «Обезболивание родов» врача-гинеколога Габелова. Это была дыхательная гимнастика. Выучила болевые точки, на которые надо было нажимать, крестиком обозначала их на коже и тренировалась — ждала схваток. Муж уехал на гастроли, и я психанула. Два дня по межгороду (тогда не было автоматики) ждала Петрозаводск. Накануне Саша позвонил оттуда: «Мы выступаем с громадным успехом! Тут показы мод, развлекаемся, с манекенщицами проводим вечера». А я самолюбивая, мне больно стало. Представила себя с пузиком, а они там развлекаются. Заказала Петрозаводск, две ночи ждала, на том конце провода хамили: «Вы не одна!» Так и не дали разговор. Наутро проснулась от того, что начались схватки. Я — давай быстро упражнения эти, вся в расстроенных чувствах, было шесть с половиной месяцев беременности. Позвонила знакомой, она говорит: «Поедешь немедленно к Саше Габелову!» — «К кому?!« — «Он в Снегиревке работает. Это мой друг». Вызываю такси: «Ждите в течение часа...» И я поехала на трамвае. Явилась в Снегиревку, положили в родовое отделение, там 40 рожениц, все орут, а я дыхательную гимнастику делаю. Уже забыла, какие там точки болевые... И схватки прекратились. Меня — в дородовое. А я уже наслушалась, как женщины кричат, дерутся с акушерами, и подумала: „Неужели и я буду так орать? Ни в коем случае!“ Взяла верх над собой, весь день делала упражнения, а ночью заснула. Просыпаюсь от того, что лежу в луже. Нажимаю на кнопку, прибегает сестра, говорит: „Воды отошли!“ Через 10 минут я родила — 2 кило 400. Через полгода вызвали на гастроли, я подкинула ребенка свекрови, и началась моя карьера артистки. Когда речь зашла о том, чтобы еще кого-то родить, свекровь сказала: „Ну уж нет, хватит!“ Так у меня осталась только одна девочка».

«Кабацкая певичка»

«Из-за гастролей на втором курсе я стала пропускать лекции. Вызвали в деканат и сказали: „Или бросай петь, или посещай лекции“. Я ответила: „Не могу бросить петь. Буду учиться заочно. Кто может это решить? Ректор университета?“ „В истории философского факультета со времен Петра I не было заочного обучения, это могут решить только в министерстве“. И я с шахтерской настойчивостью поехала в Москву. Это было в начале 1957-го. Три ночи ночевала на вокзалах и каждое утро являлась в Министерство образования. Никто меня не принимал. Наконец секретарша напоила меня и пропустила к министру. И я сказала ему на ломаном русском: „Хочу петь и учиться!“ А я тогда была жирная, потому что объедалась. „Кичка“ назад зачесана — не было ни прически, ни грима, глаза маленькие, заплывшие. Но все-таки я его уговорила, и он позвонил в деканат. „Как она учится?“ — „На пятерки“. И мне разрешили учиться заочно на отделении психологии. Я стала первой заочницей в истории питерского филфака!

В 1959-м ансамбль „Дружба“ с Эдитой Пьехой расформировали. Во-первых, я коверкала русский язык, они были „стиляги“, я — „кабацкая певичка“, которую надо было „выстирать по самое декольте“. Я была пропагандистка джаза, отрицательное явление на эстраде (Эдита Пьеха стала исполнительницей первых советских твистов и шейков, первой сняла микрофон со стойки, первой стала разговаривать с публикой на концертах. — „Труд“). Год мы не выступали, пока Александр Броневицкий не добился просмотра нашей программы в Министерстве культуры. И там нам аплодировали. Снова победа!»

«Именем народа»

«А в 1987-м вдруг отказали в звании народной артистки Советского Союза. Меня заело: почему? И тут стечение обстоятельств — поклонница, ленинградка Нина Косарева, работавшая в ЦК партии, на одном из концертов в Москве прошла за кулисы и сказала: „Дита, почему по случаю твоего юбилея тебе не дали звания, а дали только орден Красного Знамени? В Москве работает Лев Зайков, бывший председатель Ленгорисполкома“. И дала мне его телефон. А Лев Николаевич ко мне очень хорошо относился. Я пришла к нему и не выдержала, расплакалась. Потом был исторический концерт в Ленинграде. Еще одна почитательница, врач-фтизиатр Валентина Чурт, писала стихи, как она говорила, „только после концертов Пьехи, вдохновленная, окрыленная“. Она вышла на сцену в концертном зале „Октябрьский“, прочла стихотворение в мою защиту и сказала: „Пьеху унизили, но именем советского народа я присваиваю ей звание народной артистки СССР!“ И зал встал.

Прошел год, мы выступали для наших летчиков в Венгрии. Там я увидела огромную афишу: „Всенародная артистка Советского Союза Эдита Пьеха“. Потом в гостинице приснился сон — демонстрация, люди бегут с транспарантами и кричат: „Да здравствует Эдита Пьеха!“ Проснулась от громкого стука в дверь. Открыла, стоят мои музыканты с канистрой вина и говорят: „Случилась неприятность, Эдита Станиславовна, надо заливать вином, а то вы расстроитесь“. Я огорчилась, а они рассмеялись: „Вам присвоили звание!“ 13 октября, на 31-м году моих выступлений на сцене. Это был первый указ Горбачева как председателя Верховного Совета. Об этом по сарафанному радио узнали в советских воинских частях Венгрии, и на всех станциях меня встречали с огромными транспарантами. Перрон на Варшавском вокзале не вместил всех поклонников. Жаль, никто не догадался заснять это на кинопленку!»