Божья дудка Глеба Горбовского

Почему Бродский дал трешку автору песни «Фонарики»?

Поэт Глеб Горбовский мог сочинить только одну песню — и был бы уже знаменит. Это он автор бессмертных в России строк: «Когда фонарики качаются ночные// И темной улицей опасно вам ходить,// Я из пивной иду,// Я никого не жду,// Я никого уже не в силах полюбить..." После исполнения куплета «Сижу на нарах, как король на именинах» популярный ныне «Владимирский централ», как правило, нервно курит в сторонке. В октябре 2011-го Горбовскому исполнилось 80.

Почитаемые в народе песни «У павильона „Пиво-Воды“ стоял советский постовой» и «Ах вы груди мои, груди, носят женские вас люди» тоже сочинил он. 19 августа 1991-го Горбовский поглядел в окно и написал знаменитую частушку: «Что за странная страна,// Не поймешь какая?// Выпил — власть была одна,// Закусил — другая!» Музыку на его стихи писали композиторы Соловьев-Седой, Пожлаков, Морозов и Колкер. Певцы Кикабидзе, Пьеха, Хиль, Захаров, Толкунова, Пахоменко, Дольский, Шуфутинский обязаны ему овациями на своих выступлениях. «Осень, осень, под тобой мое прозрачное крыло», «Папа, подари мне куклу», «Приходите ко мне ночевать» — список длинный.

Сам Горбовский всегда был бессребреником. Символична легенда о том, как он просил трояк на водку у первого официального исполнителя песни «Фонарики» Сергея Гурзо. В начале 60-х Гурзо сыграл заключенного «Крестов» в фильме «Две жизни». По сюжету картины конвой выводит зэков из камер на прогулку, и один из них, спускаясь по лестнице, напевает на запоминающуюся мелодию два куплета «Фонариков». После выхода фильма на экраны Горбовский попросил у Гурзо трешку. И тот: отказал. А Иосиф Бродский, с которым Горбовский был знаком, поступил иначе. После смерти Бродского Горбовский написал стихотворение: «Помню, в дни его отъезда// Мне он выделил трояк,// Потому что я не бездарь,// Да и Бродский не дурак».

Несмотря на богемные знакомства, он жил и живет затворником. Прошел через классические питерские коммуналки со всеми их прелестями. А стихи пишет, абстрагируясь от мира. В процессе творчества Горбовский запирается в комнате и не подходит к телефону. В это время он «ничей», звонить и стучаться нет смысла. Разве что «по большим праздникам». Мне повезло — однажды я достучался. И спросил про историю с Гурзо.

Родом из народа

Он кивнул: «Помню, помню Гурзо. Талантливый актер, на съемках с лошади на поезд прыгал, был такой спортивный, а потом спился... А с трояком вышло так: шли мы по Невскому мимо Дома книги, я и друзья-поэты. Видим, на ступеньках Гурзо, я его узнал по фильму, который тогда показывали. А у нас денег не было ни копейки. Я подошел и вежливо говорю: «Мне бы насчет авторских...» — «Каких авторских?» — «Стихи-то мои!» А он: «Я вас не знаю и не знаю, чьи стихи. Обратитесь к режиссеру. Я сам еще авторские не получил». Я не обиделся. Может, у него тогда и правда денег не было. А меня и сейчас в лицо мало кто знает. И стихи мои часто теряют автора, но в этом ничьего умысла нет. Однажды в Москве на поэтическом вечере я выступал вместе с Булатом Окуджавой. После мы ехали в одной машине, и он спросил: «Глеб, а это действительно ты написал „Фонарики“?» А потом подарил мне стихи: «Зачем торопится в леса поэт Горбовский?// Чтоб делать там с души своей наброски».

Его история похожа на тысячи историй детей войны. В июне 1941-го девятилетний Глеб стал беспризорником: мать посадила его в поезд на Московском вокзале, попросила пассажиров присмотреть за сыном и отправила к родственникам в Порхов, который вскоре взяли немцы. Четыре года будущий автор «Фонариков» бродяжил в оккупации, жил с уголовниками и шпаной, был неграмотным. Военное сиротское детство, Курляндский котел, детприемник, детдом, ремеслуха, исправительная колония для малолетних преступников в городе Маркс. Побег из колонии — на поиски репрессированного отца. Одиссея сына «врага народа»...

Рассказывали, что следователь выбил его отцу глаз углом «Капитала» Карла Маркса, добиваясь, чтобы тот признался в убийстве Кагановича. Глеб Горбовский уточняет: «Глаз был стеклянный. Следователь приложил отца не углом, а плашмя, сверху, толстенным томом по голове. От удара протез выскочил из глазницы и покатился по полу. Отец потерял глаз во время боев в армии Тухачевского в Польше, будучи красноармейцем. Разрывная пуля. Прожил 92 года, несмотря на лагеря. Не пил и не курил. Старая вера. А Горбовские мы по названию деревни — во время переселения предкам-староверам пришлось взять себе такую фамилию. Писарь спросил: «Где жили в последнее время?» — «В Горбово». — «Ну, значит, Горбовские...»

Как и отец, он тоже стал долгожителем. «Хотя, — признается Горбовский, — жизнь вел далеко не благопристойную. Бывал и в местах отдаленных. Одна армия чего стоила — считай штрафбат (за три года службы в стройбате Глеб Горбовский 200 с лишним суток отсидел на гауптвахте. — „Труд-7“). Но, наверное, хранила какая-то сила... В детстве я был шкодливый, любил повзрывать. На войне это просто. Несработавший фугас, лимонка с торчащей проволочкой — мне обязательно надо было какой-нибудь взрыв устроить. Только чудом в живых и оставался. Летом ходил по немцам в госпитале: плеснут в миску супа, сунут хлеба. И попутно тащил боеприпасы. Прятал их в печке на госпитальной кухне, благо ее не топили. Лето прошло, похолодало. Однажды иду мимо, вижу — немец-возчик затапливает печку. А там у меня лежал оцинкованный ящик с разрывными пулями и граната. Как начали эти патроны рваться! А граната не взорвалась... В другой раз скрутил проволокой в связку несколько гранат, привязал к взрывателям шнурок от своего вещмешка и дернул. Меня по этому шнурку и опознали. Потом немцы меня несколько раз к стенке ставили. Но так и не расстреляли...»

После войны он удачно сбежал из колонии: «Однажды начальство отобрало ребят по-крепче, нас посадили в полуторку и отправили на лесоповал пилить дрова на Заволжской возвышенности. Оттуда мы и ушли. Подперли охрану в землянке дубовым кряжем. Они начали палить в дверь, но та оказалась крепкой. Я стал пробираться в Питер через Москву, искал следы отца. В Москве почему-то не схватили, хотя шел босиком и в колонистских штанах, милиция, проводники у каждого вагона на Ленинградском вокзале. Но я их обманул — пошел по путям и прыгнул в вагон на ходу».

«Фонарики» он написал в 53-м на Вологодчине. «Тогда я сочинил много похабных песен. Потом все их забыл, тетради с записями уничтожил. А «Фонарики» остались. Как и «У павильона «Пиво-Воды». Но это уже из 60-х. Я тогда жил в Питере на Васильевском острове, угол Малого проспекта и 9-й линии. Там на первом этаже был пивбар, а напротив часовенка. Стояла зима. Как-то вижу — из пивной не спеша вышел милиционер и упал в сугроб. Упал, лежит: ему хорошо: Я пришел домой и написал: «У павильона „Пиво-Воды“// Лежал счастливый человек.// Он вышел родом из народу,// Ну, вышел и упал на снег…»

«Я жить хотел, родная, без грязи и вина...»

Стать поэтом ему помог отец. «Когда я разыскал его на поселении в Заволжье, он был учителем в сельской школе. Он заставил меня учиться. Сочинять стихи я пытался с детства, но писать их серьезно начал только при отце. В отличие от него, мать не понимала меня. Собственно, они и помогли мне попасть в колонию — мать с отчимом. Потом просили прощения. Когда я стал взрослым, мы уже жили душа в душу. И отчима я хоронил. Но мама все равно не принимала многое во мне. Молчала больше. Хотя мои сборники все сохраняла. Одно стихотворение, «Письмо из экспедиции», она не любила: «Нынче ночь сырая... Ночь как яма.// Напишите мне письмишко, мама.// Не ходите, мама, нынче в гости — //Напишите, в синий ящик бросьте...// Сын у вас бродяга, невидимка,// Но и вы — как призрачная дымка.// Напишите, разгоните тучи.// Нам обоим сразу будет лучше...» Хотя чего тут обижаться? На эти стихи написал музыку Соловьев-Седой, когда уже был на излете».

А сам Горбовский написал о себе вот что: «Для музыкантов интересен,// Передвигаясь стороной,// Я написал немало песен,// Но — не взлетело ни одной...// Их не штормило в дни былые// На телерадиоволне,// И лишь «Фонарики ночные»// Впотьмах блуждали по стране...// Да разобщенные народы// Тянули, будоража век...// «У павильона „Пиво-Воды“// Лежал довольный человек!»

У него было три жены — три любви в жизни. Первая — питерская поэтесса Лидия Гладкая, которая в студенчестве написала стихотворение с крамольными строками: «Аврора» устало скрипит у причала.// Мертвою зыбью ее укачало...» Шел 1957-й. Во дворе Горного института сожгли тираж самиздатовского сборника, где были два стихотворения Гладкой. Она уехала по распределению на Сахалин вместе с Горбовским. И до сих пор их связь не распалась: она и сейчас поддерживает его и называет про себя «божья дудка» (определение, которое дал самому себе любимый поэт Горбовского, Есенин). Она затеяла и осуществила издание сборника его стихов «Окаянная головушка» на свои деньги и сама стала его редактором.

«Со второй женой, Анютой Петровой, мы прожили всего три года, — вспоминает Горбовский. — Потом она эмигрировала с человеком по фамилии Уманский в Америку и там повесилась. Познакомились мы так: она явилась ко мне домой. Звонок в дверь: „Я пришла, потому что услышала ваши стихи и песни“. Назвала имена моих друзей — художника Эдика Зеленина, поэта Олега Григорьева — и сказала, что много слышала от них обо мне. Профессии как таковой у нее не было, училась на филфаке, потом отчислили. В Америке этот Уманский упрятал ее в дурдом. Она не буйная была, но ее мучили депрессии. Ей было уже наверно, лет 50, два сына-контрактника служили в американской армии. По уик-эндам ее отпускали из психушки домой, в один из таких выходных все и случилось. Когда она была еще жива, я оказался в Нью-Йорке и разыскивал ее. Ребята с Брайтона — поэт Костя Кузьминский и его компания — только развели руками. Через пять лет ее не стало».

Про третью жену, Светлану, и то, что сопутствовало их встрече, Горбовский рассказывает без купюр: «Мы познакомились в психушке на 15-й линии (в клинике неврозов имени Павлова. — «Труд-7»). Я там был по «этому делу» — боролся с зеленым змием. До того перебывал почти во всех подобных заведениях Питера, и на Пряжке был. Неделю-две побуду, и, если веду себя соответственно, меня выписывают. На Пряжке жилось неплохо. Самая неважная психушка была на Обводном канале, угол Лиговки: кормили там жутко, больные ходили вечно голодные, корку кто не доел — сразу хватают. И публика окружала тяжелая, с сильными расстройствами. Лучше всего было «у Павлова», настоящий санаторий: художники, писатели, люди творчества. И там же была Светлана. У нее тогда отца посадили. При Хрущеве раскулачивали людей, имеющих дом, дачу, ну, он и попался. Пришли с собаками, дали мужику пять лет. Светлану это потрясло. Интеллигентный человек, филолог, но — начались неврозы, боялась в метро ездить.

И разошлись мы тоже из-за него, змия. Хотя при Светлане у меня был абсолютно «сухой» период в 19 лет и 8 месяцев. Не пил даже на приеме в нью-йоркской мэрии. А вернулся из загранпоездки — и 19 августа 91-го «развязал». Некстати, конечно, возраст был уже не тот. Но все-таки: — Горбовский читает: — «Пронзал и свет и тьму.// Был даже в США.// А запил... почему?// А треснула душа!..// Теперь я как во сне// — В вине своей вины// Сплю глубоко на дне...// Зато — какие сны!»

От этого брака у него осталась дочь — тоже Светлана. А жена Светлана после «Павлова» еще три года боролась с зависимостью. И победила. А он «завязывал» снова и снова: «Ломки были ужасные. Лечили антабусом (препарат, вызывающий отвращение к спиртному. — „Труд-7“), когда в Бехтеревке лежал с Виктором Конецким. Мы с ним были в „палате космонавтов“. Там наливают: кому 50 граммов, кому 70. А кого и „маленькая“ не брала. А перед этим тебя пичкают антабусом. И идет ужасная реакция. На страх берут, короче. Сказали, после этого нельзя пить семь лет, а то умрешь. А я через месяц начал, и вроде ничего. Зато потом трижды от горячки едва оклемался...»

«И в карманах моих не найдут ни...»

О Горбовском ходят красочные легенды. Рассказывают, что его не раз обирали до нитки собутыльники — уносили из комнаты в коммуналке даже мыло. Что однажды перед дембелем в армии он отказался колоть дрова по наряду, как того требовал офицер. Слово за слово — Глеб схватил топор и, точно доведенный до предела зэк в повести Сергея Довлатова «Зона», в сердцах маханул топором — отрубил себе палец. Однажды в тайге от участников поисковой экспедиции я услышал песню про собаку: «Переехало собаку колесом.// Слез не лили обязательных над псом.// Оттащили его за ногу в кювет.// Оттащили, поплевали — и привет!» Утверждали, что стихи народные. «Это мои, — кивает Горбовский. — Дальше там так: „И меня однажды за ногу возьмут. Не спасет, что я не лаю и обут,// Что, по слухам, я талантливый поэт.// Как собаку меня выбросят в кювет“. Я их на Сахалине написал. А еще такие строки: „Я умру поутру,// От родных далеко,// В нездоровом жару,// С голубым языком.// И в карманах моих// Не найдут ни копья.// Стану странным, как стих// недописанный, я“. Только у меня было „не найдут ни х...“. Это уже потом стали петь и облагородили».

Он вспоминает: «Чего только со мной не было: и замерзал на улице, только ноги виднелись из сугроба, и в другие моменты был на грани. А однажды едва не попал под грузовик. Шел из парка Победы к себе домой. На переходе ни светофора, ничего. Врач, который меня курирует в поликлинике, в эту минуту проходила мимо. Рассказывает, «КамАЗ» затормозил на скорости впритык со мной. Шофер, говорит, был обомлевший. А я как шел, так и иду. Задумался: Только уже позже вспомнил две строки Веры Инбер: «Мы умрем. Но это потом, как-нибудь, в выходной день..." И так всю жизнь».

Я спросил: не было ли у него искушения стать официальным поэтом, как Евтушенко или Вознесенский? Он пожал плечами: «Меня затаскивали в партию. Сам Федор Абрамов обещал дать рекомендацию. Но из-за коммунистов сидел отец — восемь лет и четыре по рогам. А официальное признание: Я не искал его ни при том, ни при этом режиме:" И прочел стихи, которые написал в 90-е. «У русских — другая походка,// Осанка: Мосты сожжены.// Мистически булькает водка// Из горлышка в горло страны.// В фаворе по-прежнему — хамы,// А в трепетных душах — тоска.// И службы в разверзшихся храмах// Похожи на съезды ЦК». «Бояр, как прежде, до хрена.// В газетах — байки или басни. // Какая страшная страна! // Хотя — и нет ее прекрасней».

Наше досье

Глеб Яковлевич Горбовский родился в Ленинграде в 1931 году. Мать поэта, Г. И. Горбовская (Суханова), была учительницей словесности. Бабушка, Агния Суханова (Даньщикова) — первая детская писательница-коми. Отец, Яков Горбовский — из старообрядческой семьи псковских крестьян, был репрессирован в 1937-м и провел 8 лет в Онеглаге на лесоповале. После войны 15-летний Глеб отыскал отца на поселении в Костромской области. В годы войны он оказался в оккупации. Позже работал взрывником в сейсмопартии на Сахалине, в поисковых экспедициях в Якутии. Автор многих сборников стихов и прозы. Член Русского ПЕН-центра, академик Академии российской словесности. Имеет троих детей. Живет в Санкт-Петербурге.