ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ
1891 - 1938
Неслучайно у Есенина он больше всего любил одну драгоценную строчку:
...Не расстреливал несчастных по темницам.
Единственный пока памятник Мандельштаму, созданный по счастливому нравственному совпадению скульптором по фамилии Ненаживин, стоит во Владивостоке. Это точнейшая визуальная метафора гордости и одновременно полной беззащитности поэта, который на удары судьбы отвечал только вскидыванием хохолка, пока тот не осыпался.
Когда лет десять назад я был в Воронеже, где Мандельштам отбывал ссылку, я не заметил никаких попыток увековечить его память. Я медленно шел по усеянной окурками разбитой лестнице - той самой, по которой в середине 30-х поднималась "в комнату опального поэта" приехавшая его навестить Анна Ахматова. А на замызганных стенах читал написанные углем, нацарапанные гвоздем трогательные письма поэту от паломников из разных городов.
Здесь же, в Воронеже, мне рассказали поразительную историю. До революции местное кладбище находилось на окраине. Затем город разросся, и кладбище вместе с крестами и надгробьями очутилось почти в центре, угрустняя его социалистический облик. Сохранив на прежнем месте лишь несколько "уважаемых могил", в частности Кольцова и Никитина, отцы города разбили на прочих, менее уважаемых, парк и построили цирк. Но цирков не бывает без зверей. Так вот: звери оказались чувствительней, чем люди. Они словно посходили с ума, ощущая дыхание смерти под ареной. Вот какую предупредительную метафору сочинила сама жизнь, напоминая, что оскорбительное забвение погребенных так или иначе отмщается.
Мандельштам принадлежал к тем редким в России великим поэтам, кто вовсе не собирался быть "больше, чем поэтом". Но такая уж особая у нас страна: пришлось быть. Не удалось избежать, и даже грубее скажу, - отвертеться.
Да, если он не сомневался в правоте чего-либо, так это в правоте свободы поэта... Но так ли все в его душе было аполитично, необщественно, заоблачно? Посмотрите, какое было жадное, дерзостное, пылкое отношение к истории у Мандельштама с самой юности! Он никогда не отворачивался от истории, он рвался в нее. Но для чего? Не для того, чтобы насиловать историю, как тот же Сталин, бежавший из ссылки по сговору с охранкой, а для того, чтобы спасти для будущего рев толп, пьяно-пороховые запахи, расстрелянные надежды, уникальные типажи, вынесенные на поверхность взбаламученной жизни.
Будущий поэт вырос в семье купца первой гильдии, в юности обучавшегося в талмудической школе. Мать была музыкантшей. Образование у сына получилось хаотическим, незавершенным, но щедрым - Тенишевское училище, Сорбонна, Гейдельберг, историко-филологический факультет Петербургского университета. Обширные знания у Мандель-штама соседствовали со смешными гимназическими провалами, как в строчках "Греки сбондили Елену По волнам...", поскольку Елена все-таки была сбондена троянцами у греков.
Но больше, чем учеба, торговля, иудаизм или даже музыка, Мандельштама интересовала революция. Он зачитывался не только стихами, но и марксистской литературой. О ровесниках восторженно писал, что они "шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары". Так в нее шел и Мандельштам, в самом нелепо-страшном сне не допуская, что эта же революция назовет его "врагом народа". Сентиментальная, до боли искренняя зарисовка "Прибой у гроба", описывающая сквозь слезы на глазах похороны Ленина, пронизывает, леденит и сейчас, но совсем по другой причине - потому что мы знаем о беспохоронной "собачьей" смерти тех, кто, подобно Мандельштаму, когда-то поверил этому человеку, этой революции.
Но благодаря своим жестоко растоптанным социалистическим иллюзиям Мандельштам, по-видимому, неожиданно для самого себя оказался первым поэтом, несмываемо заклеймившим Сталина еще в 1933 году, когда его громогласно начали называть "великим вождем". Почему именно Мандельштам не только написал, но и прочитал антисталинский памфлет полутора десяткам людей, несмотря на то, что Георгий Шенгели ему прямо сказал: "...я ничего не слышал...", а Пастернак просил остерегаться? Да опять-таки потому, что Мандельштам был рожден "не больше, чем поэтом", и все его приятие или неприятие действительности складывалось из эстетического отношения. Главное в памфлете не политика, а омерзение к антиэстетизму облика и действий Сталина и его окружения: "А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет". Заметьте, сколько тут отвратительных, возбуждающих аллергию слов. Жаль только, что последняя строка стихотворения уводит куда-то в сторону. Но в остальном - это клеймо навсегда. Нельзя, однако, приписывать соавторство антисталинских стихов только гигиеническому инстинкту совести, хотя в них больше от интуиции, чем от заведомого расчета. Семен Липкин передает, что Мандельштам ему однажды сказал: "Этот Гитлер, которого немцы на днях избрали рейхсканцлером, будет продолжателем дела наших вождей. Он пошел от них, он станет ими".
Испугался Мандель-штам того, что он написал? Конечно, испугался. Но именно дрожащее от страха простодушие и подбивало его отводить людей в сторонку и читать крамольные стихи с пылающими глазами гимназиста-заговорщика. Было радостно и страшно, но вдруг стало только страшно. Кто может его упрекнуть? Это был страх не за себя, а за жизнь еще не родившихся, но предвещающе ворочающихся внутри стихов. Для настоящего художника собственная смерть не так страшна, как гибель того, что еще не написано.
В отличие от Ахматовой, которая писала спасительные стихи о Сталине как можно более бездарно, Мандельштам выскребал из души остатки прежних иллюзий, пытаясь поверить в свою несуществующую вину перед страной, что его разрушало и опустошало. И вдруг в его стихах выныривает из подсознания "садовник и палач" - тот же, чьи "толстые пальцы, как черви, жирны". Под прикрытием строки как бы о "ночи длинных ножей" в фашистской Германии - все тот же "горец". Потом он снова вынырнет в стихотворении "Рим", только уже вроде бы в образе Муссолини: "...И над Римом диктатора-выродка Подбородок тяжелый висит". Увидев картину американского сюрреалиста Питера Блюма, где над развалинами древней империи нависал ядовито-зеленый подбородок дуче, я вздрогнул, настолько это совпадало с мандельштамовским воплощением многообразных сталиных, рождавшихся в разные эпохи в разных странах под разными именами.
Уникальность Сталина придумана, самовдолблена больше, чем пропагандой, страхом маленьких людей перед свободой, с которой они не знают, что делать.
В страшненьком видении с дымящей лучиной поэт входит в избу к неправде, подающей ему отвар из ребячьих пупков. "Вошь да глушь у нее, тишь да мша, - Полуспаленка, полутюрьма..." И тут он сам себя уговаривает: "Ничего, хороша, хороша... Я и сам ведь такой же, кума".
"Головою повинной тяжел", он пытался без пропуска войти в Кремль хоть во сне, чтобы объясниться - но с кем и в чем? И поэтому поэтические всплески тонули в лихорадочном вареве из собственной измученной головы. "И сознанье свое затоваривая Полуобморочным бытием, Я ль без выбора пью это варево, Свою голову ем под огнем?" Иногда возникали и другие видения - чарующие, но еще более убийственные, так как до них уже не дотянуться: "Я молю, как жалости и милости, Франция, твоей земли и жимолости..."; "Где больше неба мне - там я бродить готов, И ясная тоска меня не отпускает От молодых еще воронежских холмов К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане". Когда в Тоскане мне вручали премию Боккаччо, я с болью вспомнил эти строки Мандельштама, потому что на моем месте должен был стоять он.
Тяжко читать письма, написанные им перед последним арестом: "Меня нет. У меня есть одно только право - умереть. Меня и жену толкают на самоубийство... Нового приговора к ссылке я не выполню. Не могу". Он действительно не смог выполнить нового приговора.
Мандельштам предсказал свое будущее: "Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе". Так оно и случилось.
ЦИРК НА КЛАДБИЩЕ
Там, где Черная речка впадает в лагерь "Вторая речка", тело Осипа Мандельштама не скажет уже ни словечка.
Он теперь не попробует снова душистого "Асти Спуманте", говоривший про жизнь и про смерть
с Хо Ши Мином, со Сталиным, Данте.
А воронежский цирк, словно кремовый торт, будто он из кондитерской сталинской сперт, был решеньем обкомовским нелюдским здесь воздвигнут над кладбищем городским, чтоб не портили людям надгробья, кресты - красоты.
И, смахнув их при помощи разных махин, парк разбили поверх оскорбленных могил.
Говорят, что под клумбой могила одна до сих пор безымянных убитых полна - им в затылках оставили пули только дырочки-крохотули.
Под цветами здесь яма.
В ней - душа Мандельштама, и цветами восходит она.
А ночами бессонница мучает цирк, и взвивается визг обезьян, лошадиный разносится фырк, и затравленно мечутся какаду, как в аду, и рычат, трюковать не желая на кладбище, львы, слыша стоны покойников из-под травы.
Неужели, забыв свою гордость и честь, цирк на кладбище - это Россия и есть?
* * *
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарит за указом указ -
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина
И широкая грудь осетина.
Ноябрь 1933
* * *
И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гете, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.
1933
* * *
Мастерица виноватых взоров,
Маленьких держательница плеч,
Усмирен мужской опасный норов,
Не звучит утопленница-речь.
Ходят рыбы, рдея плавниками,
Раздувая жабры. На, возьми,
Их, бесшумно охающих ртами,
Полухлебом плоти накорми!
Мы не рыбы красно-золотые,
Наш обычай сестринский таков:
В теплом теле ребрышки худые
И напрасный влажный блеск зрачков.
Маком бровки мечен путь опасный...
Что же мне, как янычару, люб
Этот крошечный, летуче-красный,
Этот жалкий полумесяц губ...
Не серчай, турчанка дорогая,
Я с тобой в глухой мешок зашьюсь;
Твои речи темные глотая,
За тебя кривой воды напьюсь.
Ты, Мария, - гибнущим подмога.
Надо смерть предупредить, уснуть.
Я стою у твердого порога.
Уходи. Уйди. Еще побудь.
13-14 февраля 1934
* * *
Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли.
Май 1935